Юность в Железнодольске
Шрифт:
Мимо нас, бранясь, проскочил мастер. Скача от вала к валу, он принялся распинывать их и налетел на Владимира Фаддеевича, опрокидывавшего бадью с песком.
— Отменяю! Лить металл на пути! Мерзавцы транспортники: пораньше ковши не могли подогнать! Ради праздника!
Владимир Фаддеевич снова побежал за песком, туда же бросились горновые, на минуту сбитые с толку яростью мастера.
Появление инженера в рябой толстой фуражке с наушниками (Костя шепнул, что это вроде начальник цеха) укротило мастера. На отчаянную просьбу Владимира Фаддеевича продолжить насыпку валов инженер наклонил голову.
Чугун, заполняя канаву, рыжевато-грязно
Хоть я и тревожился за Владимира Фаддеевича, я все-таки радостно глядел на все, что происходило передо мной. То, что и мою, и Костину, и Нюрину одежду запорошило графитом (его выдыхало доменное варево, своим мерцанием он напоминал елочный блеск), до того восхищало меня, что я еле сдерживался, чтобы не оскорбить помрачневшего Костю восхищением: «Как здорово-то!»
Наперекор опаске потерять дружбу Кости, восхищение тем сильнее томило меня, чем дольше тек чугун. Мало-помалу на литейном дворе наливалось огненное озерко. Оно золотело, краснело, багровело. Воздух раскалился, жег щеки еще резче сегодняшнего ветрового мороза. Горновые извивались от жара, притрусывая пол песком и мешая металлу расплываться.
К моменту, когда из летки, бушуя, пузырясь и гуще дыша графитом, пошел шлак, паровоз подогнал под желоба посуду. Владимир Фаддеевич пустил шлак туда и тотчас с другими горновыми принялся отдирать твердеющие чугунные закрайки; если им не помогали ломы, они прихватывали закрайки щипцами на тросах, и мостовой кран, отъезжая, тянул их на себя и отрывал серо-черные ошметки.
По шмыганью Нюркиных калош, надетых на валенки, и по тому, как часто мех ее шубки задевал мой борястик, я догадывался, что ей невтерпеж уйти отсюда.
— Кость, пойдем.
— Да ты что?!
— Скучно. Смотришь, смотришь... Надоело.
— Побудем немного. В следующий раз ты о чем попросишь, сколько захочешь прожду.
— Знала бы — не пошла. Ла-дно... Оставайся со своим Сереженькой.
Она юркнула в толпу. Костя за ней, я за ним — среди пальто, волчьих дох, кисло пахнущих полушубков, фуфаек, шинелей, поддевок, кожанов. Прошли подле стены в какое-то производственное помещение. В чем-то округлом, крашенном лаком (топка, конечно, такая) — стеклянный волчок-оконце, и сквозь этот волчок виден был в глубине топки, в сжатом гуле, сноп синего пламени, розового на размыве о кирпичную кладку, уходящую вверх. Спустились — увидели над собой слепящие лампы на черной доменной короне. Скачка через рельсы. Бассейн, окутанный туманом.
Костя настигает Нюрку, ловит за плечи. Она поворачивается и лупит его по щекам. Он остолбенел. Я сшибаю со всего маху Нюрку в сугроб. Костя почему-то поднимает ее. Ни с того ни с сего она бросается к Косте, обнимает его и как будто целует. Из-за тумана, хлынувшего с бассейна, я смутно различаю их.
Туман разнесло. Мы сплошь в инее. Нюркина шубка белым-бела, словно горностаевая. Как ни в чем не бывало Костя и Нюрка берутся за руки. Она предлагает идти домой, а он упрашивает зайти к ее отцу Авдею Георгиевичу на воздуходувку. Нюрка соглашается.
Еще издали, шагая по обочине дороги, слышим пугающий шум, как будто где-то рядом прорвало плотину и вода рушится на лотки. Возле самой воздуходувки мы совсем не слышим приближения грузовиков и бетоновозов. Оглядываемся, чтоб не задавило.
Под сварными объемистыми трубами мне хотелось пригнуться и изо всей мочи помчаться обратно. Воздуходувка так неистово, плотно подает на домны воздух, что он движется, металлически свистя и шелестя, и этот свист и шелест наводят на душу такой ужас, что не знаешь, куда деться, и не чаешь, выберешься ли из-под этого загнанного в трубы ада.
К турбогенератору, возле которого находился Авдей Георгиевич, нас доставил веселый парень в кепке с оторванным козырьком. Вел по жарким закоулкам, все возле каких-то труб, чем-то толсто обмотанных, покрашенных в белое и красное. Здесь было тоже жутковато и закладывало уши от шипящих и свистящих шумов.
Я взмок, скинул шапку, приспустил на руки борястик.
Наконец мы очутились в просторном высоком зале, где пол был выложен метлахскими плитками.
Турбогенератор, у которого я увидел Авдея Георгиевича, был глянцевито-черный и как бы состоял из трех бугров: большой — генератор, повыше, поуже и покруче, — турбина, маленький — моторчик; на каждом надраенная медная пластина-паспорт.
В турбогенераторном зале я вдруг уловил, чем Авдей Георгиевич отличается от других барачных мужиков, — г р а м о т н ы м лицом. (В Ершовке в какой уж раз, хваля секретаря райкома, отец заключал: «Принципиального человека угадаешь безо всяких-яких: грамотное лицо!»)
Костя тревожился за отца, но Авдей Георгиевич, должно быть, решил, что он хмур потому, что ему скучно, и начал объяснять, для чего на одном валу с турбиной и генератором маленький моторчик: это возбудитель генератора. Тут Нюрка противно прыснула в кулак. Я думал, что Авдей Георгиевич выговорит Нюрке и тогда я пойму, почему она противно прыснула, но он только насупился.
Я не собирался слушать Авдея Георгиевича, однако задержался возле него: он, к моему удивлению, сказал, что в генераторе находятся магниты, и мне захотелось узнать, зачем они там. И хотя Костя тоже как будто заинтересовался этим, он на самом деле был сосредоточен на чем-то другом — на грустном и тревожном.
Авдей Георгиевич приглашал нас подежурить с ним до полуночи, когда он сдаст турбогенератор сменщику. Нюрка, ластившаяся к отцу, чтобы загладить недавнюю промашку, соглашалась, а Костя отказывался. В конце концов он рассердился и быстро пошел из зала. Я бросился за ним.
Снаружи было светло — в небе и на снегах волновались красные тени. Костя побежал к домнам. Завернув за угол паровоздушной станции, я увидел «Комсомолку». От нее и восходило, трепыхаясь, зарево. Вдоль железнодорожной обочины длинной стеной стояли люди. Они смотрели, как белый с просинью чугун льется с желоба в ковш, установленный на лафет платформы. В ковше клокочет, булькает, и оттуда выпрыгивают звезды и, падая на землю, щелкают.
Все люди какие-то неподвижные, как заколдованные. Костя протолкнулся меж ними, и скоро я увидел его на лестнице, ведущей на литейный двор. Ожидая Костю, я замер: струя падающего чугуна притягивала взгляд, навевала впечатление, что ты уснул и видишь жаркое марево, рвущееся из ковша, и мерцающие в этом мареве графитовые порошинки, и порсканье махровых искр из тягучей белой струи. Когда Костя, все еще тревожный, вернулся, мы побрели на трамвай. Вместе с тревогой за его отца я испытывал какое-то торжественное чувство. И хотя оно не вязалось с настроением Кости, мне казалось, что оно прекрасно, чисто и вечно.