Юный император
Шрифт:
— Ах вы, полуношницы, — ворчит сторож. — Стыда у вас нету, вот запереть ворота, не пустить бы!
— Ну, ну, не ворчи, старый, — шепнула ему Любаша. — Вот тебе, выпей на здоровье.
Она сунула ему в руку монету. Он ощупал ее.
«Эге! — подумал он. — Никак это рубль серебряный, видно, испужалась девка».
И он замолчал.
Любаша и другая женская фигура поднимаются по лестнице. Все спят в доме, теперь никого не встретить, Любаша все устроила, каждый поворот высмотрела — хитрая она девка, привычная.
Вот узенький длинный коридорчик, тьма в несчь — зги не видно. Любаша идет вперед ощупью, шаги свои отсчитывает.
— Здесь! — шепнула Любаша.
Она тихо стукнула в стену. Вот слышит она, как где-то близко–близко повернулась ручка двери. Вот, легко скрипнув, дверь отворилась. Любаша пропустила вперед свою спутницу, а сама осталась в темном коридоре.
Княжна Катерина Алексеевна стояла у маленькой двери в большой роскошной комнате, ведшей в ее опочивальню. Комната была совсем темная, только из спальни, через тяжелую полуспущенную портьеру, пробивалась полоска слабого света.
— Ты это? Ты? — шепнула княжна. — Тише, иди за мною.
Спутница Любаши идет за нею. Они в спальне.
— Никто вас не видел?
— Никто, никто, — повторяет Миллезимо, сбрасывая женскую шубку и платок с головы. — Никто не видел, моя радость!
Он бросается на колени перед Катериной, целует ее руки, плачет, смеется, с восторгом и тоскою глядит на нее. И она сама плачет, сама смеется и обнимает его. Кругом все тихо. На ключ заперла она дверь спальни, а оттуда, из коридора, никогда никто не ходит. Там же за дверью Любаша.
Разноцветные лампады, зажженные перед образами, как-то волшебно озаряют комнату. Вся она устлана дорогими мягкими коврами. Золоченая, штофом покрытая мебель иностранной работы.
В глубине, под драгоценным балдахином, скрывается высокая кровать княжны Катерины. Никто, кроме отца и матери, до сих пор не был в этой комнате: для всех заперта она, как святилище. Но не смущается княжна Катерина присутствием молодого графа. Ни минуты не задумалась она, устроив это опасное, почти невозможное свидание. И что ж, вот ничего не случилось! Вот он здесь, здесь, а ведь только этого и нужно, а там дальше пусть будет, что будет. Пускай хоть все теперь придут сюда, ото всех сумеет отстоять она его. Никому не отдаст она последнего часа своего счастья! Ведь завтра смерть, так о чем же думать! А! Вы воображали, что сумели отнять у меня милого?! Спутали меня, лишили меня воли! Вы теперь спите спокойно? Ну и спите!
И она, обессиленная волнением, счастьем и тоскою, мешающимися в душе ее, опускается в кресло.
Миллезимо на коленях перед нею. Он не выпускает из рук своих ее руки.
— Так ты меня любишь? — шепчет он. — Зачем же ты прогнала меня? Ведь я с тоски чуть не умер, чуть не застрелился!
И она уж не может смеяться над ним, не может спросить его:«почему ж не застрелился?», не может сказать ему, что, значит, не велика была тоска, если»чуть»осталось. Она уж и не думает ни о чем, и не задает себе никаких вопросов. Может быть, даже ей теперь и дела нет до любви его. Она сама его любит: вот все, что она знает!
— Да, я люблю тебя, — говорит она ему, — люблю всем горем, всем ужасом моей жизни. Пойдем, пойдем, убежим отсюда. Возьми меня, унеси меня подальше!
— Да как же это сделать? — в недоумении проговорил он.
— Как сделать? — смеется она и плачет. — Как? Нельзя этого сделать, да и я сама теперь не пойду с тобою. Нет! Все кончено! Люблю я тебя, ох, как люблю, но уж и не знаю, право, что больше: любовь моя к тебе или ненависть
И она опять хохочет злым, мучительным смехом, и забывает она все обстоятельства, при которых купил ее тот, кому теперь она грозится. Забывает она, что он ее спрашивал — любит ли она его? Она знает, как тогда ему ответила, знает, что своим ответом погубила его и себя, потому что он ее не любит, потому что бессовестно, отвратительно поступили с ним, с этим бедным, измученным ребенком и ее родные, и сама она. Но ничего этого не помнит она, не понимает, знать не хочет. Ей кажется, что он, ни в чем неповинный, прекрасный ребенок, враг ее и мучитель, и вот она собирается мстить ему, и считает себя правою: видно, вконец помутился ее разум. Видно, вконец помутилось ее сердце. Ох, как болит оно, как рвется на части! И опять она плачет, опять прижимает к груди Миллезимо. И глядит на него — не может наглядеться.
Вихрь какой-то поднимается в ней и перед нею. Голова ее кружится.«А! Я еще поборюсь с вами! — мелькает в ней последняя мысль. — Я еще накажу всех вас!«И она опять забывается, чувствует только присутствие милого и шепчет ему:
— Твоя, твоя, возьми меня!..
Летят, мчатся не то часы, не то минуты. Жизнь ли остановилась, и нету ее? Или кипит она и разливается полной чашею? Сон ли это, или явь непонятная? Волшебство какое-то… что-то заколдованное…
Но кто это стучится? Что это такое? Ах! Да это Любаша; видно, долго, видно, много прошло времени. Утро скоро, пора проститься. Да разве возможно это? Теперь… Нет! Нет, теперь уж не отпустит она его! Теперь уж не отдаст его никому!
Но Любаша опять стучится.
— Прощай, — шепчет княжна, — прощай. Никогда мы больше не увидимся!..
— Нет, я с тобой не прощаюсь, — отвечает Миллезимо. — Завтра, завтра я тебя увижу.
«Завтра… разве будет завтра? — думается княжне, — а если и будет, так не увидит он меня завтра. Завтра я буду другая. Завтра он меня не узнает!»
— Не уходи, останься со мною! — безумно молит она и в то же время гонит его, говорит, что поздно, что их застанут, что его погубят…
Наконец он уходит. Поцелуй последний. Последнее объятие… Вот он ушел. Она слышит, как скрипнула за ним дверка. Она кинулась было к нему, но на пороге своей роскошной спальни пошатнулась и упала, безумно рыдая.
30 ноября 1729 года было назначено обручение Петра II с княжною Екатериной Алексеевной Долгорукой. На обручение были приглашены все сановники с их семействами и многие богатые московские жители. Собирались в большой зале кремлевского дворца.
Император еще не показался. Долгоруких тоже не было. Все с изумлением передавали друг другу о том, что в этот день караул во дворце был увеличен со 150 на 1200 солдат (целый батальон гвардии). Многие объясняли это тем, что Долгорукие боятся какого-нибудь беспорядка. Поговаривали, что солдатам приказано стрелять по всякому, кто будет замечен в беспорядке и что-нибудь крикнет.