Юный владетель сокровищ
Шрифт:
Белая, пористая, как пемза, луна покачивалась среди туч в масленом небе. Звезды казались стершимися золотыми буквами старой Псалтири. Песок шелестел и потрескивал, словно в песочных часах, набухая от ночной росы в аллеях, засаженных деревьями с красными и желтыми цветами, а в ветвях сидели ночные птицы — кичливые совы, красавицы тьмы, но все это было нам безразлично, мы слушали шум воды в канавках и в пруду, боясь упустить хотя бы одно «с-с-с-с-с».
— Что ты сказал? — испуганно спросил слепой.
— Ничего…-ответил я, хотя на самом
— Я просто так спросил. Молчать — что умереть. Это я о человеке, остальные всегда разговаривают. Почему ты молчишь? Тебе неприятно то, что я поведал? Прости! Раньше ты столько рассказы нал. а теперь не говоришь ничего. Я ведь в вечной тишине, в печной темноте, прямо хоть хорони меня…
— Тихо!-крикнул я. — Не смей, не говори о смерти! У ног моих скакала жаба. Мне захотелось поймать ее, дать слепому и сказать, что это попугай. Я ненавидел его. Я должен был отомстить. Вода шелестела в канавках. Тьма была как накидки моих матерей.
— Пойдем к пруду…— робко и виновато предложил он.
— В другой раз, не сегодня. Пошли-ка лучше домой.
— Почему, мы ведь собирались туда пойти? Надо попробовать, надо узнать, какая она, вода.
Слепой поднялся со ствола, на котором мы сидели, и, без моей помощи, двинулся к пруду, медленно, точно вода в канавках, находя дорогу по неслышному шороху жидкой простыни, колышимой ветром — с-с-с-с, с-с-с-с, с-с-с-с… Какая птица запела? Какой цветок проснулся, не красавец ли цветок гуаябо? Какая звезда угасла навеки? Небо втянуло ее и поглотило.
Я пошел за ним и удержал его прежде, чем он достиг пруда, а вернее — удержал себя самого. Если бы мы сделали хоть шаг, я бы столкнул слепого в воду.
«Значит, они… значит, я…»
Черные деревья, плюшевые тени во тьме, ветер колеблет и множит ветви…
Утоплю!
Если сейчас столкнуть его в воду, никто не узнает, что это я.
Утоплю вместе с моей тайной…
Только ведь знает не он один, знает Эдувихес. Мои матери — поистине, язык без костей —ему рассказал и, что они…что я… Хотя пускай его знает, это неважно. Он уже и забыл. Старики все забывают, с них все спадает на пути к смерти. Главное — нельзя, чтобы знал слепой. Я просто бесился, думая о том, что вместе со мной будут расти и он, и моя тайна.
Но я не мог столкнуть воду того, кто доверился мне и боится, что просто я не знаю, идти к пруду или вернуться домой.
— Тебе страшно? — спросил он.
— Страшно, страшно! Пошли домой.
Я тащил его. («Значит, они… значит, я…») Я хотел довести слепого до дому, бросить в постель, пускай уж сам задохнется во сне. Мне было страшно вспомнить, что у меня мелькнула мысль: надо снять с него рубашку, столкнуть голым, чтобы решили, будто он купался…
— Теперь — на цыпочках, — сказал я, войдя к нему в дом. Бедняга так старался, шел так ровно, на самых кончиках
Я не попрощался. Галерейка… Большой дом. Сеньоры в черном, которых я не встречал, хотя их ждали каждую ночь; свечи в канделябрах, столы накрыты, кровати постелены. Слуги с косами похожими на косицу черного чеснока. Рыбаки у Лужи, пахнущей болотной водой. Пристальный взгляд стеклянных глаз. Галерейка. Почему меня не украли цыгане? Я ведь гулял за руку с цыганкой. Слуги не пустили…
И все-таки я тоже сбежал, на паруснике, с Настоятелем, которого епископ поставил во главе прихода, того самого прихода, откуда мы однажды ночью уплыли к дальнему, невидимому берегу. Мы преследовали, мы искали пиратский бриг, затерявшийся в открытом море, бриг без матросов, их убила отравленная молния, хотя казались они живыми, потому что каждый остался там, где был, где командовал, гулял, работал. С ними плавал мой отец. Когда матери мои проснутся, я спрошу, хоть бы слезы их были большими, словно камень, куда навеки уехал экипаж благотворительного общества, не помогавшего семьям, где есть незаконные дети.
В дверь громко застучал и. Светало. Пришел Эдувихес и сказал, что сын его утонул в пруду. Я вскочил с кровати. Матери накидывали халаты, а я, застегиваясь на бегу, подтягивая штаны, не зашнуровав башмаков, несся впереди всех.
У пруда собрались садовники. Слепой словно спал на воде, в белой рубахе. Какой-то садовник разделся, чтобы вытащить его.
Больше я ничего не видел. Меня увели. Одна из матерей — та, кого я считал матерью, — взяла меня за руку, и мы поскорее пошли домой, а за нами едва поспевала та, кого я считал сестрою.
Они прикрыли дверь. Заплакали. Я не мог выжать и слезы. Плакали они тихо, как бы играя гаммы. С ресниц срывались круглые ноты — половинки, четвертушки. У Эдувихеса в доме плакали громко, навзрыд.
Я не понимал, что слепой и вправду умер, скорее то была игра, неправда, сон. Меня не пускали даже к дверям, но я знал, как убежать, когда стемнеет.
Кто шел за мной? Кто меня звал?
Звезды, словно выкопанные из земли, пыльные, грязные… Кошки с бездонными глазами… Деревья, в которых выл ветер…
Я ненавидел его. Ненавидел. Я чувствовал, что тащу его за руку, чтобы столкнуть в пруд, и потому схватил горсть углей из костра, зажженного Эдувихесом, и швырнул их втемную воду.
Ничего… Никого… Угли погасли…
Значит, они… значит, я…
Ш-ш-ш. ш-ш-ш… ветер в воде…
Значит, матери… Значит, галерейка… слуги с косами… Злой Разбойник… цирк… Ана Табарини… негр Писпис… Настоятель… карета благотворительного общества — все это было мечтой…
Дым угасших углей плыл над водою, словно рубаха слепого.
Я перекрестился и чуть не сказал: «Во имя святого креста», но произнес: «Во имя мечтаний!..»
Ш-ш-ш, ш-ш-ш… ветер в воде…