«Тебя можно обвинить в бродяжничестве», – говорили мне в советские времена. Я никуда, ни к какой конторе не был приписан. Даже не могли призвать на военные сборы, потому что не знали, где в данный момент отыскать. Жил от фильма к фильму, мотался благодаря съемкам по стране, просто к друзьям ездил. Из Вильнюса в Тбилиси, из Тбилиси в Киев, из Киева в Ленинград, из Ленинграда в Москву…
–Признаюсь, не воспринимаю вас как актера в традиционном смысле слова. – Но я и не люблю актерскую игру, в кино особенно, поэтому не перевоплощался в своего персонажа никогда. Нельзя ради роли измениться, зачем изображать кого-то другого? Возьмите точно такого же, и пускай показывает себя. Я иду от того, что есть во мне, от своих положительных и отрицательных сторон, от неуверенности в себе, от несогласия с собой. – Вам не страшно разоблачаться? – Страшно, я боялся и сейчас боюсь. Но как быть, если влез в это дело под названием «кинематограф»? Набираешься смелости – и «раздеваешься» перед камерой, оказываясь свежим и беззащитным. Может, в обычной жизни я бы все, что в себе не нравится, скрыл, желая выглядеть лучше, но в кино… В театре можно прикинуться кем-то: актер старается вызвать отклик у публики, потому и играет. А на съемочной площадке ты не перед зрительным залом, а перед объективом камеры, который называю «Божье око», стараюсь исповедоваться ему, и если удается, я счастлив. Зрители в большинстве своем не догадываются, что мой персонаж – тоже я: уверены, что играю роль. Эта условность меня защищает, такое у меня прикрытие. – Если не актерские способности, то что в вас, мальчишке, было особенного, пригодившегося потом в кино? – Не знаю… Может, обостренное восприятие жизни. К маме относился более сочувственно, нежели братья и сестры, плакал, если она расстраивалась. Плакал и когда получал плохую отметку. Легким был на слезы, всякие сентиментальные порывы
у меня случались, у дурака чувствительного. – А помните, чем пахло детство? – Первое, что всплывает в памяти, – запах хлеба в деревне, где мы с братьями и сестрами проводили лето. Вспоминаю, как тетя вынимала из печи румяный пахучий каравай, который пекся на доске, устланной аиром – растущей на озерах травой, а вместе с ним горячих «вороненков», слепленных из остатков теста. Тот деревенский хлеб мог стоять меся цами и не черстветь. Прижав каравай к груди, от него большим ножом отрезали ломти. В деревне мы, мальчишки, сбивались в компанию и пасли скотину, которая была на каждом хуторе. К полудню девочки приносили нам еду – огромный кусок хлеба, намазанный маслом, сверху – большой кусок окорока, все это поедалось с огурцами, луком, творожным сыром, мед еще был. Эти запахи – следы в прошлое, следы в детство, оставшиеся во мне по сей день. – Вы появились на свет в деревне? – Да, в той самой, в средней Литве. Но сразу после войны мы переселились в Клайпеду. Ехали на студебекере со всем скарбом, отец – в кузове, а мы с сестрой – на коленях у мамы в кабине. Вдоль дороги валялась разбитая, еще дымящаяся военная техника, и чем ближе к Клайпеде, тем больше ее становилось. Город оказался почти сплошь руинами. Отец нашел недалеко от порта уцелевшее жилье, там и поселились, там родилось еще трое детей. Конечно, мне как старшему дел доставалось больше: присмотреть за братьями-сестрами, помочь по дому. В Клайпеде мы прожили недолго: в 1947-м бежали, спасаясь от депортации. Нас тайком предупредили, что ночью за нами придут, родители быстро собрались, и мы уехали за пятьдесят километров, в провинцию. Там жилось полегче: в городе достаточно поголодали, а на новом месте, в селе, разбили огород, завели поросят, кур. Но главное, удалось скрыться. – Как родители переносили выпавшие на долю семьи тяготы? – Переносили как многие в те годы. Мама еще в довоенной Литве любила пить кофе в кафе и после войны завела такой порядок: в пять часов у нас дома было кофепитие. Помню, мальчишкой бегаешь на улице, играешь в футбол, но в пять часов все бросаешь – и домой, пить кофе. – Отец с матерью были людьми непростыми? – Дедушка по папиной линии – сапожник, великолепно шил обувь, получал заказы от высшего общества. Отец трудился на своей земле, правда надел имел небольшой. У мамы – ее девичья фамилия Дембенски – среди предков были кроме литовцев поляки. Она из дворян и получила другое воспитание, нежели отец, в молодости посещала разные курсы – по домоводству, поддержанию семейного очага, воспитанию детей. У нас дома лежали черные блестящие тетрадки в мягких обложках, где маминым красивым мелким почерком были записаны кулинарные рецепты, советы по ведению домашнего хозяйства и огородничеству, даже уроки по работе на ткацком станке. Семья ее родителей до войны была зажиточной. Мама ходила в шляпке и перчатках. О той жизни в независимой Литве кое-что «рассказывали» нам, детям, висевшие в шкафах мамины платья, источавшие аромат необыкновенного шелка. Изящные ботинки, которые она носила еще в девушках, отличались такой прочностью, что служили ей и после войны. Вспоминаю и удивительные на ощупь и раскраску шелковые галстуки отца, тоже из прежней жизни, его запонки и мамины украшения. Когда родителей не было дома, мы иногда бросались рыться в этих сокровищах, надевали их на себя и бегали, нарядные, по квартире. В поселке, где мама жила до замужества, ни одни танцы не начинались, пока не появлялась она, красавица. Поклонников было много, но влюбилась в моего отца, небогатого человека, и они прожили вместе всю жизнь. Бывало, спорили из-за чего-то, обижались друг на друга, но ненадолго. Жили хорошо, красиво и пятерых детей родили. – А где работали родители после войны? – Мама шила и вязала на станке знакомым, что было опасно, поскольку частное предпринимательство наказывалось. Устроилась на консервный завод, потом в психиатрическую больницу. Папа сначала трудился на фанерном заводе, потом перешел на комбинат Общества слепых, обучал их ремеслу, которое перенял у своего отца, – валять валенки: удобное занятие для людей невидящих. Я тоже много времени проводил со слепыми. В общежитии читал им книги, которые еще и перекладывал на азбуку Брайля – освоил. Из книг, подаренных подопечными отца, сложилась моя первая библиотека. В шестнадцать лет меня отправили сопровождать двух слепых в Одессу к медицинскому светиле – академику Филатову. – Чему вас научило общение с теми, кто лишен зрения? – Знаете, они себя увечными не считали. Я их спрашивал, не лучше ли жить без руки, зато видеть. «Нет-нет, без руки я был бы инвалидом, а сейчас – здоро вый человек», – отвечали слепые. Долго я с ними общался, на протяжении всего подросткового возраста, и понял, что никто ни от чего не огражден, у каждого, наверное, есть свой кусок несчастья, который в любой момент может проявиться. Такая мысль запала в сознание, и эту судьбоносную тяжесть с той поры носил в себе. Только не подумайте, что я был тихим мальчиком: выделывал в школе такие штучки-дрючки, что больше тройки за поведение не получал, хотя учился хорошо. – Окно, что ли, могли разбить? – Ну, окно – ерунда, тут храбрости не надо. А вот подшутить над учителем, перепрыгнуть через высоченный забор или переплыть широкую реку нужна смелость. Наверное, меня распирала энергия, я не умещался в своем эмоциональном мире. – Здесь уже рукой подать до творчества, верно? – В школьные годы я мог со многими сверстниками побороться в смысле культурного развития, но особых проявлений каких-то своих талантов не помню. Да, участвовал в спектаклях, но это чтобы перед одноклассниками повыпендриваться. Подурачиться хотелось – детям, подросткам нравится же кривляться, бегать, кричать. В послевоенной Клайпеде мы среди руин играли в войну, позднее я играл в школьном театре – это одно и то же было. Развлекался. К тому же длинным был, стеснительным, а на сцене чувствовал себя свободнее. Потом в университете в театральной студии, в спектакле «Искушение святого Антония», получил роль монаха, меня хвалили, не знаю за что. – Когда вы поняли, что можете быть актером? – Я не собирался учиться на актера. В армии посещал вечернюю школу, чтобы не забыть школьную программу, и готовился в университет на юридический факультет. Поступил, выбрал специальность «уголовное право», был уверен, что стану неплохим юристом. Один раз, правда, снялся в кино в эпизоде, это не произвело на меня впечатления. И тут в моей жизни появился Витаутас Жалакявичюс, он приступал к съемкам картины «Никто не хотел умирать» и позвал меня на роль одного из сыновей главного героя. Может, будь это другой режиссер, я снялся бы и больше о кино не думал. Но меня просто захватил этот талантливый, интересный человек, притягивали его мышление, его взгляд на мир – вся его личность. После первой работы я захотел встретиться с ним на съемочной площадке еще. – А юриспруденция? – Оставалась, я не собирался ее бросать: не люблю незаконченных дел, да и ответственность перед отцом чувство вал – он видел сына адвокатом. Окончил университет, даже успел побывать помощником следователя, несколько дел провел. Но после «Никто не хотел умирать» мне предложили сняться в Эстонии в главной роли. Согласился – надеялся, если буду сниматься, потом снова увижусь с Жалакявичюсом, а ему долгое время не утверждали сценарии. Я ждал, ждал и снимался, снимался… Наконец дождался – он позвал меня в картину «Вся правда о Колумбе», потом было «Это сладкое слово – свобода!». Увел он меня с выбранной стези и бросил в новый мир. Сказал: «Поезжай в Паневежис к Юозасу Мильтинису, поговори с ним». У него был необычный театр, оттуда вышли такие киноактеры, как Донатас Банионис, Альгимантас Масюлис. Я приехал, Мильтинис попросил что-нибудь почитать. Прочел стишок. «Не играешь? – сразу заметил он. – Это хорошо». Предложил поступать в его студию, а мною уже кино завладело. Когда съемки «Никто не хотел умирать» закончились, я на лекциях в университете ловил себя на том, что в воображении всплывают камера, декорации, лицо режиссера или какого-нибудь актера… Представлял моменты своего существования в кадре, это щекотало нервы своеобразным нарциссизмом. В университетской аудитории вдруг ощущал легкий запах съемочного павильона. Не могу выразить словами, что это за запах, но я его до сих пор иногда улавливаю в воздухе в самом неожиданном месте: площадкой пахнет! Кино начало открывать мне меня самого, я понял, что интересен себе. Положим, снимался в определенной сцене, еще стеснялся, чувствовал, что неорганичен, – и тут волей-неволей начинал прислушиваться к своему состоянию. Или, думая о характере своего персонажа, всматривался в собственное нутро и обнаруживал то, о чем не подозревал. Через роли шел к себе. – Сложности испытывали? – Я переживал, что плохо выговариваю текст: голос не был поставлен и с русским языком еще не освоился, произносил слова отвратительно. Смущался и впадал в самоуничижение, попросту ненавидел себя. «Не нервничай, – сказал Владимир Басов на съемках его картины «Щит и меч», – я тебя все равно переозвучу». Поначалу за меня говорили другие актеры, при шлось работать над речью, и потом я сам себя озвучивал. Но язык – не самая большая сложность. В фильме «Никто не хотел умирать» есть сцена, где мой герой плачет. Рыдал я как мальчишка, и Жалакявичюс, уловив мое состояние, крикнул: «Все, сняли! – и тихо попросил кого-то: – Отвезите его в гостиницу». Не успел я очухаться, как меня посадили в машину. В гостинице пришел в себя, но не догадывался, что со мной произошло. Актерской школы у меня не было, роль я делал по интуиции, я и сейчас существую перед камерой интуитивно. Но когда начал немножечко, капельку разбираться в кино, понял: в кадре нужно что-то подчеркнуть, что-то микшировать, что-то подать с другим градусом – иначе может выскочить очень личное и тебе самому станет неуютно и неприятно. – Вас часто приглашали на роли тех, кто больше молчит, чем говорит. Например Николай Губенко – в «Подранки». Как думаете, почему вам предлагали неразговорчивых персонажей? – Не знаю, я иногда просто угнетаю себя, думая, что никому не интересен и надо поменьше высказываться – поскольку порой болтлив. Раньше был очень общительным. Люблю, конечно, созерцание, уединение, но вряд ли это заслоняет другие мои качества. А может, не до конца себя знаю, недаром мне никогда не нравились всякие крупные мероприятия, собрания, особенно если надо произносить речи – всегда старался отстраниться. Еще когда человека три, могу высказаться, а если больше – комплексую. Но я совершенно незакрытый, хотя в кино мне и вправду приписали амплуа человека молчаливого, замкнутого. Вот у Юрия Елхова в фильме «Кошкодав Сильвер» я играл пьяницу, который сидел в своей комнате и никуда не выходил. Но в другой раз предложили перевоплотиться в директора зоопарка, который общался с животными и больше ни с кем. Там почти не было текста, и мне показалось, что это будет уже чересчур. – Может, дело не только в умении все сказать, не произнося ни слова. У ваших персонажей есть присутствие отсутствия. Это люди, которые здесь и не здесь, странные, как Наркис в «Опасном возрасте». – В Наркисе молчаливость, уединенность, отстраненность выражены через юмор, там есть элементы лирической комедии. Для меня это был эксперимент, за что благодарен режиссеру Александру Прошкину. На тот момент я уже снялся у него в картине «Инспектор Гулл», где мой персонаж, тот самый инспектор, должен явиться в богатый дом, разоблачить буржуазию и спокойно уйти. Я сказал Прошкину, что, на мой взгляд, так быть не может: кто он, этот персонаж, кто его пустит в дом? И мы придумали другой конец: Гулл оказывается у психиатров. В роли появились ирония и одновременно убедительность, и наверное, Прошкин заметил мою способность быть и искренним, и ироничным. Отсюда – Наркис в «Опасном возрасте», и потом мне уже не раз предлагали такие образы. – И все-таки вы часто снимались в ролях людей иных, буквально иностранцев. Хотя почему играли немцев в со ветских фильмах, понятно: советское кино за прибалтийскими актерами эту нишу закрепило. Например обаятельный Альгимантас Масюлис запомнился фрицем с ледяным взглядом. Он, кстати, рассказывал, как шутил насчет своего киношного амплуа: однажды на съемках в Германии зашел в нацистской форме в кафе, окинул взглядом публику и стал наблюдать за реакцией людей. – А со мной на съемках сериала «Апостол», где играл немецкого полковника, такая история произошла. Мы снимали в Кирилло-Белозерском музеезаповеднике, работали там в уголочке. Я ходил в форме, гулял, и ко мне подскочили туристы: – Можно с вами сфотографироваться? – Пожалуйста. Сделали фото, а они мне десять долларов дают – решили, что зарабатываю, фотографируясь с туристами. Пришлось сказать, что они немножко ошиблись и деньги пусть оставят себе. – С немцами понятно, но вы же не только их играли, но и американца, даже кубинца – комиссара Лопеса в фильме, снятом совместно с ГДР, «Загадка колонии беглецов». – Да, снимался в Гаване, где этих «лопесов» сколько угодно, а почему-то взяли актера из Прибалтики. Приклеивали мне черные усики и красили волосы в черный цвет, вечером я краску смывал, а наутро меня опять делали брюнетом. Получался темноволосый усатый дядя. А когда Родион Нахапетов утвердил меня в свою картину «С тобой и без тебя», худсовет восстал: – Это какой-то шведский вариант, а не русский крестьянин! Но Нахапетов заявил: – Или Будрайтис – или фильма не будет. Но почему «шведский вариант»? Почему я не могу быть русским крестьянином? Играть можно кого угодно, если ты все берешь из себя: и хорошее, и плохое. – Было такое, чтобы после какой-то роли вы почувствовали, что освободились от чего-то неприятного? – Да, и думал: слава богу, посмел признаться, не побоялся вытащить то скверное, что есть во мне как во всяком человеке. В каждом сквозь хорошее может проступить плохое и наоборот. Если долго смотреть на «Черный квадрат» Малевича, из его тьмы начинают проявляться другие цвета, очертания черного квадрата размываются. Так я посмотрел, например, на своего персонажа в фильме Михаила Ершова «Блокада» – Данвица, адъютанта Гитлера. Придумал наделить его какими-то положительными качествами, моими конечно: чувствительностью к примеру… Ну, не буду перечислять, что я в себе хорошего вижу, но Данвиц стал мягче, начал размышлять, сомневаться и получился сложнее. Такие игры взрослых людей. – Игры всерьез. Если человек погружается в них, то там многое уже идет по крупному счету… – Однажды в молодости я на съемках скакал верхом, а я умел – и в седле, и без седла еще с детства, когда в деревне скот пас, и потом занимался верховой ездой. А тут пришлось ставить коня на дыбы у самого обрыва. Один дубль, второй… На очередном край обрыва неожиданно обрушился и я вместе с конем грохнулся с пятиметровой высоты, конь меня еще и придавил. Повредил позвоночник, переломал таз, ноги, два месяца в больнице провел. Тяжело было лежать неподвижно, мог лишь голову приподнять да пошевелить руками. До падения тело было крепким, я спортом занимался, а за время лежания мышечная масса спала, ноги стали тонкими-тонкими, пришлось заново учиться ходить. Когда первый раз за два месяца я с помощью врачей встал с кровати и сделал первый шаг, пережил момент счастья!.. Режиссер, навестив меня в больнице, спросил, смогу ли сниматься, привез письмо от актеров, ждавших меня. Я ответил, что скорее всего надолго выключен из игры. Закончил мою роль другой. Но прошло немного времени, и я у Григория Козинцева в «Короле Лире» опять садился на коня. – Правда, что вас в советские годы приглашал сниматься Микеланджело Антониони? – Он искал актера в свою картину, увидел в чешском журнале мое фото в советско-чешской ленте «Колония Ланфиер» и поехал в Прагу посмотреть фильм. Уже и актрису утвердили – француженку Доминик Санда, и место съемок выбрали – Бразилию и Италию. Антониони позвонил: «Приезжайте в Рим». Я подумал: «Сейчас куплю билет и полечу – анекдот, не иначе». Не придал приглашению всемирно известного режиссера особого значения, потому что все понимал: я дитя своего времени, так и уйду с этой меткой. Через год во время Московского кинофестиваля встретил Антониони в гостинице «Россия». Ехал в лифте, вошел он вместе с переводчиком и долго на меня смотрел. Вышли на одном этаже, заговорили, и мастер рассказал, что писал сюда насчет меня. Наши чиновники от кино попросили прислать сценарий, он ответил, что сценарий у него в голове… Так все и сошло на нет. А интервью из чешского журнала, где Антониони гово рил обо мне, я вырезал, вставил в рамочку и повесил на стену. – С кем еще из режиссеров вы хотели поработать? – Надеялся – может, заметит меня Эльдар Рязанов. Он мне виделся очень разумным, интересным, добрым человеком. У него в фильмах и юмор, и лирическое начало, и глубина – все, что мне близко. Но не случилось. – О конкретной роли мечтали? – Нет. Хотелось, правда, чего-то, где больше действия, как в западных фильмах. У нас же в кино было много идеологии и разговоров, а я втайне думал об экшене. – Сами не предлагали что-то режиссерам? – Не смел предъявить себя, никогда. Не претендовал на то, что я особенный, интересный актер. Всегда немножко считал себя самоучкой, случайно оказавшимся в кино. И потом не заговаривал с режиссерами о ролях, поскольку меня и так много приглашали сниматься, одно время отказывался направо и налево. – А энергию откуда черпали? – Из работы, из погружения в нее. Да отовсюду. Читал, к друзьям ходил… Подружился в Москве с актерами Таганки – Высоцким, Хмельницким, Золотухиным, Славиной. Ждал их на служебном входе после спектаклей, которые смотрел по несколько раз. Садились в метро и ехали к кому-нибудь из преданных зрителей в «хрущевку», ставили на стол бутылку водочки – одну на всех, селедку, хлеб. За столом разговаривали, читали стихи не издававшихся тогда у нас поэтов. Володя Высоцкий, простой в общении, талантливый, симпатичный парень, еще мало кому известный, брал гитару и начинал петь. Потом многое стало меняться: все приобрели какой-то вес, фундамент и трудновато стало общаться на одном языке. – Поскольку вы заговорили о Высоцком, спрошу: в те годы саморастрата художника считалась чем-то естественным? – Грустно, но таков, значит, был Володин способ раздражения себя, чтобы проявиться в творчестве максимально, и все шло туда, в эту топку. Ему нужно было поддавать, мне не нужно, хотя, может, если б выпивал, вышел бы на другой уровень актерского существования, не знаю… Я о допинге никогда не думал. И осуждать никого не собираюсь: все разные и каждого надо понимать. – Как вы с Джиной Лоллобриджидой подружились? – Меня с ней познакомили, и она пригласила в гости. Отправился пешком по древней Виа Аппиа на римскую виллу, где живет Лоллобриджида. Хозяйка показала мне дом, свои фотоработы и скульптуры. А еще до нашего знакомства она заседала в жюри рижского кинофестиваля и вручила мне главный приз – бронзовую статуэтку собственной работы: сидящая девушка держит в протянутой руке жемчужину . – Кто из советских актеров был вам по духу ближе? – Очень нравился Александр Кайдановский, умный, начитанный. Если случайно встречались с ним в Доме книги на Арбате – я уже работал в посольстве Литвы в Москве, располагавшемся неподалеку, – то заговаривались так, что проводили в книжном целый день. С Людмилой Гурченко друг другу по-приятельски симпатизировали. Она умной была, эмоциональной, экс прессивной. Иногда в обычной жизни проскальзывало что-то из ее ролей, и я думал: играет или взаправду? Но знал, что она совсем-совсем другой человек, нежели в кино. Однажды Люда подвозила меня на машине, разговорились, она была такой простой и искренней… С грузинскими кинематографистами очень подружился: с Котэ Махарадзе, Софико Чиаурели. С прибалтийскими актерами, особенно с Лембитом Ульфсаком. Олег Янковский, Станислав Любшин, Марина Неелова, Леонид Филатов, Олег Борисов, Николай Гриценко, Олег Видов – все моей «группы крови» люди. Я постоянно прилетал в Москву на съемки. Мне предлагали вступить в труппу Театра киноактера и квартиру в столице дали бы, но я отказался: предпочитал жить в Вильнюсе. В Литве приедешь к родителям в маленький городок – отдыхаешь. Берешь кусок черного хлеба с салом, идешь в огород, срываешь лук, огурец, жуешь это все, смотришь вокруг… И такая радость, беспечность тобой овладевают, будто на седьмом небе находишься!.. А дома – дети, жена. – Она из мира кино? – Вита – химик, доктор наук, занималась антикоррозийными покрытиями. – Вы понимаете что-нибудь в ее работе? – А вы видели эти километровые химические формулы? Можно там что-то понять? Вот то-то и оно. Вита понимает, а я – как все. – Мир науки от мира искусства сильно отличается? – С Витой мы познакомились на университетской вечеринке – увидел и влюбился. Она училась на химическом факультете, я – на юридическом, но стал актером, а она ученым. Искусство – великая наука, а наука – великое искусство, поэтому мы верно друг друга выбрали. Химия из всех наук, по-моему, больше всего искусство, потому что имеет дело и с человеком тоже. Наш организм – химия, наши реакции – она же. Не зря говорят «химия чувств». – Ваша жена в кино когда-нибудь хотела сняться?