Юродивая
Шрифт:
Народ стремился увидеть ее. Народ стекался, волновался, роптал. И правда. Стоит дурочка. Брюхо под мешком шевелится. Ветер дунет — рухнет с нищего постамента, того гляди! А крвсива. Если ее отчистить, отмыть… Всмотрись, балда, личико-то свеженькое… Умытенькое… Мало ли водопроводов в Армагеддоне, цистерн с водою… Да нет, брехня, она на рынке клубнику с лотков крадет, ягоды давит и ягодную кашу в рожу втирает!.. Щас… она тебе вотрет… Че молчишь-то, молчанка?!.. Эй, давай уйдем, бесполезное это дело — на круглую дуру пялиться…
Не уходили. Стояли, дергали веками: луп да луп. Считали минуты, часы. Неведомая побирушка могла молчать часами. Но и народ тоже был терпелив. Народ наш терпельник. Не сломать, не согнуть в дугу. Молчали: кто кого.
Дождик моросил чаще, надоедливее. Из скученной толпы раздавались глухие ругательные выкрики. Ухо Ксении не различало звуков и букв в отборной подзаборной ругани. Ее обнимал тяжелый дальний гул. Гул приближался, налетал порывом ветра, просачивался за шиворот мелкой водяной пылью. Гул был предвестием взрыва. Она закрывала на миг глаза. Во тьме надбровной и подлобной скрещивались фиолетовые мечи, копья и сабли. Яркий лиловый цвет на черноте. Как ты хорош. Как ты жжешь мои сомкнутые глаза. Не исчезай. Вот еще копье. Вот еще сполох. Еще. Еще.
Битва лиловых стрел была предупреждением: скоро. Распахни веки! Выхвати лицо из толпы. Сытый — не обязательно счастливый. Тот, кто улыбается спокойно и ласково, уже смертник, написавший прощальное письмо. Кто ждет ее чуда?! Кто?! Быстрее, страшнее бегали зрачки туда, сюда, ощупывая, метаясь. Вот! Это оно. Зареванное до полусмерти. Так, что и Божьих черт не различишь. Она сейчас покажет толпе силу. Пусть взвоют от чуда. Пусть знают его вкус. А эта, бедняга… сестра… Не бойся. Я помогу тебе.
Фонарь мигал и гас и загорался опять. Глаза Ксении расширились так, что видны были белые окружья вокруг радужек. Глаза надвинулись на толпу. Там, где пульсировали ее нервные черные зрачки, возник и стал рости, разгораясь, нежно-голубой свет. Голубизна. Сияющая синева. Море. Небо. Бесконечность. До головокруженья. До крика из глоток: «С у-у-у-ума со-о-о-ошла!..»
Вместо двух черных дыр — две ярко-синих звезды. Неудержный острый свет пронзительными пучками бил по глазам, головам, шеям, рукам толпы. Свисты и вопли сперва взмыли до неба, до промозглых туч, потом затихли. Ксения качалась из стороны в сторону, как пьяная или молящаяся; ее искривленные губы разлеплялись с трудом, пытаясь вытолкнуть слово, но слова не было, все не было. Слово билось в ней. Слово вздувалось в ней и бугрилось. Слово разрывало ее рот и голову, оно играло и перекатывалось в ее груди, и сообразно тяжкому труду родов чуда младенец у нее в животе, веселясь, ходил ходуном, оттопыривал кулачонками тонкую кожу ее живота, и люди видели, как это невыносимо — носить в себе и не выродить, зажечь в себе и не бросить замерзающим, похоронить в себе, окрестить не успев. Толпа лицезрела вблизи страшные и яростные женские муки, и непонятно было толпе, как спасется эта безымянная мученица, зачем она так страдает, зачем безумные глаза ее горят голубыми огнями, зачем они прибрели сюда, на старую площадь, гляди-ка, здесь и булыжники мостовой еще не выковыряны, наблюдать этот страх, зачем моросит дождь, а все стоят без зонтов и волосы мочат, и капли и ручьи пресного небесного холода стекают по скулам, цыплячьим шеям и оглохшим ушам, зачем весь этот содом и бедлам, зачем все это.
И когда ожидание становилось непереносимым, когда далеко — на окраине — за вереницей улиц и площадей — в черных предосенних полях — несясь по бесконечным стрелам грязно-серебристых рельсов, ножами лежащих на ржаной черноте — гудел одинокий поезд-приговоренный, и крушение ждало его на излете ночи, — рот Ксении распахивался, синие звезды глаз слетали с лица и летели сквозь ветер, ночь и дождь, и толпа, протянув радостные руки, ловила на ладони, принимала долгожданный крик:
— П-ро-ро-чу! Го-лос… мой… го-лос… Бо-жий!
Воцарялась тишина тишин. Слышно было, как капли дождя, словно жужелицы — лапками, осторожно перебирают по шляпам, по кепкам, по лысинам.
— Говорю вам, что должно быть на родной земле! На великой! Когда одни из большого народа накопят в руках много богатства и не будут знать, что с ним делать, они откроют ворота Царства и впустят в покои земли саранчу! Черную саранчу, серую саранчу и рыжую саранчу!.. Их глаза ослепнут от блеска сокровищ, и черную саранчу они примут за черную яшму, а рыжую…
— …за рубины и яхонты! — Детский голосок из толпы прорезал дождь.
— Верно! А серую… самую страшную… они примут за пепел от своих воскурений!.. Тогда другие из народа, те, кто останется зрячим, возопиют: что вы делаете, слепые глупые дураки, неразумные, родные!.. А свои глаза все равно не вставишь… И одни из народа наставят на других копья и стрелы и закричат: еще вы нам станете указывать!.. чай, без вас разберемся, что к чему, не троньте и пальцем наших кладов, нашей яшмы и наших рубинов!.. А другие из народа захотят испить воды, ибо жарко тогда будет, так жарко, что кости внутри тел челочеческих будут плавиться, так высоко будет стоять звезда Солнце, так близко она подберется к родной земле; и умоляюще протянут они руки к одним: дайте, дайте нам чистой воды в наши миски и тарелки, в наши ржавые старые кастрюли и в жестяные бедные ведра, дайте в канистры из-под бензина и в пустые пивные бочки!.. Глотки наши пересохли, и пить мы хотим… И тогда одни из народа смахнут серый пепел от праздничных воскурений прямо в чистую воду, наливаемую в бочки и ведра, во фляги и в бутылки. И другие из народа в ужасе увидят, что это саранча, но будет поздно. Те, кто жаждал, изопьют воды все равно! И вот тогда!..
Наконечники синих ослепительных стрел пронзали грудь толпы, выходя со спины, из-под ребер.
— …тогда другие из народа поймут, что они отравлены, и что саранча вошла в кровь, и что дети их будут отравлены, и внуки их уже не родятся, и правнуки их станут падшими ангелами; и что нет ни выбора, ни оправдания, а есть у них только один путь — опустить лица свои в серую кишащую гадами воду и…
Голос Ксении пресекался, зубы начинали выбивать дробь. Мощная волна пророчества шла над толпой, пена дней петушьим гребешком заворачивалась на гребне, обнажая перед ужаснувшимися и прозревшими грозную толщу вечной изумрудной воды, глубин мира.
— …и вдохнуть отравленную воду, и захлебнуться, и умереть, пока в утробах нерожденных внуков не ворохнулись прожорливыми серыми брюшками саранчовые зародыши…
Плечи толпы содрогались и ежились. Кадыки дрожали. Губы бессознательно повторяли вслед за пророчицей тяжелые каменные слова.
Ксения поднимала над толпой руки. В дерюге, с воздетыми к тучам руками, с рыдающей в глазницах голубизной, со скрученными веревками мокрых волос, она была прекрасна и опасна. Если кто-либо из толпы делал шаг к ней — его подбрасывал невидимый ток, он отшатывался и закрывал ладонями лицо. Уличный пацан, хулигашка, попытался однажды сбить ногой ящики, на которых она стояла. Согнутая в колене нога мальчишки скрючилась в воздухе, не успев ударить деревянную пирамиду, и он повалился набок, подвывая по-собачьи, схватив в объятия отсыхающую голень.
— Ты! Ты иди ко мне! — Ксения властно указывала на зареванную бабенку в мужской кепчонке. — Подойди! Горе твое избудется!
Зареванная, растирая стыдящееся лицо шелушащейся рабочей ладонью, подходила, расталкивая локтями толпу, и толпа расступалась, досадуя, ахая, завидуя: «Ну… ей… непонятно кто!.. фифа… да нет, бараны, она со швейной фабрики… не слышал разве, там машиной тетку убило, так это ее мать… что ты брешешь, это же Маринка с проходной, у нее наоборот — газетки надо читать, козел!.. — хахель пришел, она ему копейку должна была, да не отдала, он хату ее вскрыл и двух ее сыновей… пришил одного мальчонку молотком… другого ножом… она приходит… как рассудок ее вынес… не, ребятня, она дурдом понюхала… с тех пор и плачет все время… всю дорогу плачет, ревет, ревет… как бы снова ее в богадельню не упекли… а, чай, несладко там… ну, кашей рисовой покормят… а зато ноги к кровати привяжут, руки, всю тебя вывернут, ремнями бьют, кровушку берут сто раз на дню…»