Юровая
Шрифт:
— Гм… А рыба-то у тебя есть, а? — спросил его Петр Матвеевич.
— Не поробишь — не поешь: наше дело такое, промышлял!..
— Много?
— Не соврать бы сказать-то! Пудов-то с семь наберется!..
— Продаешь?
— Хе… Чу-удной! Неуж самому есть?
— Другие так вон сами есть собираются, брюхо растить хотят.
— А-а-а, наши же мужики? — с удивлением спросил Евсеич.
— Мужики!..
— Не слыхивал, друг. Рази богатым-то, им, точно, брюхо-то нее тяготу, а наше-то дело бедное, нам с брюхом-то мука… пасешь, пасешь на него хлеба, все мало… А-а-ах ты, напасть!.. Ну
— А как ценой-то за пуд, а?
— За пуд-то?.. Да уж с тебя бы за труды-то, ну и за бабий-то ушшерб надоть бы подороже!..
— Подешевле не хошь, значит!
— Подешевле-то? на-а-кладно, друг, дешево-то отдавать ноне. За подушную-то, гляди-ко, и-и-и дерут, дерут, дадут отдохнуть, да снова подерут!..
— И больно?
— Ничаво-о!.. Под хвост-то не смотрят. Вот оно подешевле-то отдавать и убытошно, говорю!
— Ну-ну, так и быть уж, будто за то, что дерут и бабу-то изобидел — по шести гривен с пятаком за пуд-то осетрины дам…
— О-о-ой, милый ты человек! — вскрикнул Евсеич и всплеснул руками.
— И бабе ситцу отпущу!..
— Экую-то цену… да что ты… ай-яй-яй… ну-у… да бог с тобой и с ситцем!.. А-а-ах ты какой дешевый, а?.. Нет, ноне…
Но в это время распахнулась дверь, и в горницу вошел седой как лунь крестьянин. Реденькая борода его имела желтоватый отлив. Его костюм был так же убог, как и костюм Евсеича.
— О-о! и Кондратий Савельич к нашему шалашу со своей копейкой, — встретил его Петр Матвеевич, пока вошедший крестился на передний угол. — Ну-ко, порадуй, порадуй! — произнес он, когда тот молча поклонился ему.
— Не избытошно радостей-то! — ответил новопришедший дрожащим, разбитым старостью голосом. — Сами по них тужим. Иван Вялый да Трофим Кулек к тебе идут, пожалуй, радуйся…
— Порожняком аль с тем же, с чем и ты, а?..
— Да у меня, кажись, ничего в руках-то нет, — с удивлением отвечал, разведя руками, Кондратий Савельич.
— Я не про руки, а про карманы… Карманы-то есть, а?
— Есть… есть… у штанов, друг… Как карманов-то… что ты… к юровой-то исшо новые вшил, — дыроваты были — и вшил…
— А-а… ну, подавай господи!.. Стало быть, есть чего хоронить-то, коли новые понадобились, а? — насмешливо допытывал его Петр Матвеевич.
— А-а-ах, хоронить-то вот рази одни грехи!.. — Кондратий Савельич с глубоким вздохом почесал затылок.
— Эх-хе-хе, так пошто ж новые-то вшивал, нитки-то тратил, а?.. Экое-то богачество и из дырявых бы не вывалилось, а и выпало б, так душе легче… Э-э-эх, старина!
Кондратий Савельич молча развел руками и всплеснул ими по бедрам, как бы говоря: "Толкуй вот-поди, и не надобились, а вшил!"
— Ху-у-до! — произнес Петр Матвеевич, с ироническим сожалением качая головой. — А я-то было и расписочку в сторону отложил: Кондратий-то Савельич, думаю, мужик обстоятельный, отдаст, а ты — а-а-а!.. и сфальшивил.
— Не держи-ко меня-то, — прервал его Евсеич. — Отпусти!
— Не привязан! А дверь-то, и сам не маленький, знаешь, как отворять! — с иронией ответил ему Петр Матвеевич.
Евсеич замялся и конфузливо почесал в затылке.
— Я к тому
— Скажи, пущай денег прикопит и придет покупать, без обмеру дам и такого, что иглой не проткнет.
— А уж помину-то по душе не будет, верно?
— Покамест жив — не будет, а умру — поминай, запрету не полагается!
Снова оконфуженный Евсеич повторил тот же жест. — С тобой не сговоришь! — ответил, наконец, он, покачивая головой. — Все бы за ушшерб-то, говорю, следовало… Сам же ты нахваливал его, как продавал-то…
— Своего добра никто не обхает, милый!..
— По совести-то, оно бы и того-о-о, по крайности… надул… так упомин бы… не за свою душу, за родителев!..
— Ах ты, чудной какой!.. Разве запрещаю: поминай; батюшку звали Матвеем, матушку Апросиньей…
— Так энто даром-то?
— А ты б исшо за деньги хотел, а? Рылом не вышел, друг мой, попово дело точно — им за это дают! А коли тебе потребовалось поминать "усопших рабов", я супротив этого без запрета, дело твое.
— И ндравный же ты, а-а-ах… нехорошо… за родителев бы… на нашу-то нужу прикинуть…
— За энтим в родительскую субботу приди, грошик дам, а теперь не проедайся-ко, иди-ко с богом, неколи толковать.
— А-а-ах, какой ты… ну-у… жила… так жила и есть… и не приходить уж, а?..
— Не приходи, побереги обутки: вишь, подошва-то хлябает, неравно исшо потеряешь — новое горе…
— Ну-у и ругатель! — ответил Евсеич и, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, повернулся к двери и только что взялся за скобу, как она растворилась, и в комнату вошли один за другим два пожилых крестьянина; пропустив их, Евсеич еще постоял в каком-то раздумье, наконец, вздохнув, произнес: "Наду-у-ул, ну-у!" и, почесав затылок, вышел.
Костюмы вошедших, как и костюмы Кондратия Савельича и вышедшего Евсеича, не доказывали зажиточности; из полушубков, вися, выглядывали куски оборванной кожи и цветом своим напоминали выжженную под посевом пашню. Видно было, что весь этот люд принадлежал к разряду "перекатной голи", то есть людей, живущих день за день без просвета в настоящем, без надежд на что-нибудь лучшее в будущем. Одного из вошедших в деревне называли "вялым" за болезненную апатичность, выражавшуюся и в миниатюрном лице, украшенном неправильно рассаженными клочьями волос взамен бороды, и в каждом его движении и слове. Карие глаза другого, с насмешливым, плутоватым выражением перебегавшие с предмета на предмет, доказывали, напротив, и ум и лукавую сметливость. Когда-то в молодости укравши у проезжего купца кулек с припасами и пойманный с поличным, он в насмешку получил название "кулька", с которым до того освоился, что даже позабывал порою свое настоящее имя; когда называли его "Трофимом", он проходил мимо не оглядываясь, но при слове "кулек" улыбался и приподнимал шапку. Насколько был вял и безжизнен Иван, настолько же был боек и нервно-раздражителен Трофим. Обоих их, на удивление всего села, соединяла тесная дружба, точно как будто они взаимно уравновешивали недостатки друг друга; даже избы их стояли рядом, разделяемые одним низеньким плетнем. Куда бы ни шел Трофим, Иван следовал за ним как тень. Задолжав Петру Матвеевичу, они оба дали ему одну общую расписку. –