Южный Крест
Шрифт:
— Адъютант, кстати, не объявился?
— Какой адъютант?
— Ну, генеральский, самого Хольмстона. Ты же мне сам как-то говорил, что он исчез?
— А-а, да, было что-то, припоминаю. Нет, ничего больше про него не слышал. Да они, правда, сейчас как-то присмирели — видимо, не разобрались еще в новой обстановке.
— Ничего, разберутся, сориентируются… Скажи-ка, Игорь, а как другие отнеслись к тому, что я, мол, «продался»? Из наших общих знакомых никого там не было, при том разговоре?
— Из общих, пожалуй, не было никого. Ну, а как отнеслись… да по-разному. Одни не поверили, другие повозмущались для порядка, а кто и позлорадствовал: ничего, дескать, пускай едет — ему там мозги живо вправят, где-нибудь на Колыме…
— Ну, понятно. Самый ходкий аргумент.
—
— Но ведь так оно и есть, Игорь. Когда не можешь на что-то решиться, а другой рядом с тобой уже решился, то ты почувствуешь себя именно лично уязвленным. Все понятно: я вот не смог, а он — может! Как тут не злиться. Злость, если разобраться, на самого себя — на собственную нерешительность, собственную трусость, только направлена в другую сторону.
— Пожалуй, ты прав, — согласился Андрущенко. — Я вот сейчас подумал: интереснейшая тема для психолога — заглянуть в душу типичного эмигранта… Ведь это страшное дело, Полунин, тут сплошные комплексы — то есть ничего здорового, все изверчено, выкручено… У эмигранта даже этот пресловутый патриотизм, с которым вы все так носитесь, и тот оборачивается кликушеством. Это, я помню, еще в Загребе — я был мальчишкой — соберутся у нас, бывало, мамашины приятельницы и начинают… О чем бы ни зашел разговор! «Да разве здесь яблоки, что вы, вот у нас в имении… » — и пошло, и поехало. И яблоки здесь не те, и вода здесь не та, и люди не люди… В общем-то, понять можно, но — психоз остается психозом. Что меня больше всего бесит, так это проклятая эмигрантская склонность вечно шельмовать все окружающее…
— И это можно понять. Они здесь в клетке, а клетка не может вызывать симпатии.
— Так черт же тебя дери, поезжай в другую страну, коли эта не по душе!
— А там что изменится? И в Австралии будет то же самое, и в Канаде. Понимаешь, это клетка, которую каждый обречен таскать на себе.
— Кстати, вот иллюстрация к этой теме, — Андрущенко усмехнулся невесело. — Ты не был на последнем «Дне русской культуры»?
— Я в январе плавал.
— Жаль, много потерял. Кока Агеев там отличился — такой скандал учинил, что ты! Я попал случайно, вообще-то я на эти празднества не хожу, а тут редактор попросил дать информацию. С чего это ему ударило в голову и откуда он вообще узнал, что есть на свете Татьянин день, — понятия не имею, но только он меня вызвал и говорит: «Дон Игор, ваши соотечественники отмечают национальный праздник, осветите это для газеты». Ну, по мне, так фиг с ним, что освещать, — получил я задание и пошел приобщаться к родной культуре. Сначала все шло чинно-благородно, зал сняли хороший — один католический клуб на Кальяо, присутствовал весь цвет колонии, даже аргентинцев каких-то приволокли. В общем, доклад был прочитан — о вечных ценностях и укрытых от непогоды светочах, — романсы были пропеты, были продекламированы «Пророк» и «Эх, тройка, птица-тройка» Все довольны, аргентинцы сидят в первом ряду, ни хрена не понимают, но из вежливости аплодируют вполне уважительно. И тут вдруг — уже под самый занавес — выпархивает на сцену наш развратный старик. Я, говорит, желаю прочитать стихи об Аргентине! Распорядители в замешательстве, репутация у Коки — ты сам знаешь, однако и отказать вроде неудобно: человек рвется почтить гостеприимную страну… Словом, разрешили. И что ты думаешь? Этот крашеный идиот выходит к рампе и начинает читать с подвывом: «Аргентина! Аргентина! Не страна, а просто тина! Аргентина — земли хвост, и народ здесь — прохвост… »
— Иди ты, — сказал Полунин.
— Да честью клянусь! Спроси у кого хочешь, я там всех знакомых видел. В общем, что тут началось — уму непостижимо! Коку волокут прочь, он во весь голос протестует: да как же не хвост, кричит, вы гляньте на карту — на что оно похоже! Не дай бог, думаю, если аргентинцы приперлись со своим переводчиком… Что, не
— И как же ты это осветил?
— Да какое там «освещение». Дали информацию в пять строчек петитом на двадцатой полосе: «Вчера русская община нашей столицы в торжественной обстановке отметила свой традиционный праздник» — ты же знаешь, как это пишется. Кому мы здесь, к черту, нужны с нашей пронафталиненной культурой. Нет, Полунин, правильно ты делаешь, тут нужно так: или — или. Или становись аргентинцем, или уматывай домой, пока не рехнулся окончательно…
Полунин почему-то все время ждал, что услышит о Дуняше. Не мог же Игорь ни разу не встретить ее за все это время! Хотя бы на том же «Дне культуры», где он, по его словам, видел всех знакомых. Но Игорь ничего о Дуняше не сказал, а спросить Полунин не решился. Да и что было спрашивать?
Расправившись с бутербродами и допив пиво, Андрущенко глянул на часы и объявил, что ему пора. На прощанье он еще раз повторил совет — «уматывать» отсюда как можно скорее, при первой же возможности. Полунин сказал, что подумает.
Чувствовал он себя немного виноватым: все-таки с Игорем можно было говорить более откровенно. Дело в том, что он и сам не собирался дожидаться массовой отправки репатриантов, намеченной на июль.
Выяснилось это два дня назад, когда Балмашев пригласил его зайти в консульство и спросил, не хочет ли он воспользоваться оказией: сюда вышел из Николаева один из наших новых дизельэлектроходов, будет здесь в начале апреля, а обратным рейсом пойдет прямо на Ленинград. Полунин, естественно, согласился. «Значит, договорились, — сказал Балмашев, — бронирую вам каюту на „Рионе“. Где-то в середине мая будете дома, как раз к белым ночам… »
Полунин до сих пор не мог освоиться с этой новостью. И от Игоря ее утаил даже не из осторожности, а просто из какого-то суеверного страха — чтобы не сглазить. Не верилось, невозможно было поверить, что еще два месяца — и он увидит невские набережные.
Он попытался представить себе сегодняшний Ленинград, вспомнил Дуняшины слова о бревенчатом доме, занесенном снегом, и еще ниже опустил голову — таким почти физически ощутимым гнетом придавила его вдруг мысль о том, что возвращается он в одиночестве. Даже этого не сумел — сохранить любимую, удержать ее рядом…
Начались предотъездные хлопоты: снова нужно было делать прививки или брать справки о том, что они уже сделаны, бегать по разным «офисинам» — в полицию, в профсоюз, в налоговое управление министерства финансов. Немало хлопот доставило приобретение теплой одежды, которую Балмашев советовал купить здесь. Кое-что удалось достать в фешенебельном магазине «Стортинг», специализировавшемся на снаряжении для горнолыжников; а вот с зимним пальто было труднее, продавцы недоуменно пожимали плечами, явно не понимая, о чем идет речь. Выручила Основская — узнала через своих знакомых адрес портного, который последнее время обшивал главным образом репатриантов. Выглядел пан Лащук диковато, жил в недостроенном домике в одном из пригородов, клиентов принимал босиком и объяснялся с ними на маловразумительном русско-испанско-галицийском диалекте, но мастером оказался настоящим. За одну неделю он соорудил Полунину отличное пальто на меху, — надев обновку, тот сразу почувствовал себя как в печке.
— Файный вышел собретодо, — со скромной гордостью художника заметил пан Лащук, одергивая и оглаживая на нем свое произведение. — Зараз вы у нем хоть на Сибир можете мандровать, я ж побачьте який вам мутон поставил, — он отогнул полу и любовно погладил меховую подкладку, — ему двадцять рокив гасту не будет…
Под теплые вещи пришлось купить лишний чемодан, потом еще один — для книг, инструментов и прочего. Всего набралось движимого имущества на три чемодана, и еще кое-что по мелочи, необходимое в пути, предстояло уложить в объемистый трофейный портфель. Полунин, привыкший жить налегке, только диву давался: откуда, черт побери, столько барахла? Входя теперь в комнату, он всякий раз невольно поглядывал на сложенный в углу багаж — ничего себе, скажут, явился мистер-твистер, еще бы и сундук с собой приволок…