За экраном
Шрифт:
В них и история, и география. Смена вех и смена костюмов. Смена судеб и даже национальностей. Все они замкнуты в кругу семьи и вместе с тем раскрыты ветрам времени. Следы времени и на бумаге, на которой они отпечатаны, и на паспарту, на котором они проступают, и в выражении лиц, и в позах, в одеждах, в атрибутах обстановки – непременные фоны и задники…
Перед нами не только история семьи, но история фотографии.
В разные годы возвращаешься к разбухающему семейному альбому. Перед тобой возникают родные лица, те, кого давно уже нет, и те, кому еще предстоит долгая жизнь, кто без тебя уже будет рассматривать и перебирать эти фотографии, всматриваться в портреты, искать черты сходства и вспоминать годы, застывшие
Каждый раз тебя поражает: старые фотографии, снятые допотопными зеркалками, отпечатанные на твердом картоне, где обозначены фамилия фотографа и город – все эти Аронсы и Эрдманы из Царицына, Фельзер из Казани, Коноваловы из Перми, – все эти провинциальные фотографы в большинстве своем были истинными мастерами!
Фотографии на твердом картоне с позолоченным факсимиле. Каждая из них несет на себе печать индивидуальности фотографа – снятая в стеклянном павильоне, на тяжелых, под красное дерево, зеркалках, она еще стремится сохранить связь с портретом, она еще не стала на конвейер пленки, она – еще экземпляр.
Смотришь на две фотографии, которые отделяют полсотни лет, и видишь, что вместе с матовыми пластинками и паспарту ушло что-то неповторимое, присущее лишь старым фотографиям, ушло вместе с ровным светом и спокойствием лиц…
Когда смотришь на эти выцветшие фотографии, чудом уцелевшие, претерпевшие массу превратностей, то о людях, сохранившихся лишь на отпечатках да в памяти сердца, хочется хоть немного рассказать, чтобы перед глазами детей, а затем и внуков эти фотографии наполнились жизнью и обрели свое место в памяти тех, кто несет в себе частицу их крови, их привычек, их ума, души и совести.
Отец мой родился в многодетной семье. Трое сыновей и четыре дочери было у купца второй гильдии Осипа Маневича. Сам он был из местечка Костюковичи, а дед его жил в местечке Маневичи и, видимо, принадлежал к тем еврейским семьям, фамилии которым давались по месту жительства. В годы Первой мировой войны, когда отец проезжал мимо станции Маневичи со своим военно-полевым передвижным госпиталем, над ним шутили, что сейчас его встретит староста с ключами от родового поместья.
Мой дед Осип Маневич был купцом смоленской гильдии – видимо, потому, что это было ближе к родным местам, – но дети почти все уже родились в городе Царицыне на Волге, очень далеко от родного белорусского местечка.
Дед, портрет которого долгие годы висел у нас в столовой, умер рано, сорока двух лет, оставив восьмерых детей. Судя по портрету, это был красивый смуглый человек с черной бородой, энергичным, даже суровым лицом, но с очень грустными, излучающими тоску глазами. Служил он у какого-то крупного рыбопромышленника, затем в фирме Нобеля, видимо, и сам где-то был компаньоном. Умер же дед в Москве, в гостинице «Метрополь», приехав на несколько дней по делам службы и заболев здесь воспалением легких. Я с отцом ходил на Драгомиловское кладбище, где он был похоронен. Могильный памятник да портрет – вот все, что сохранилось в моей памяти от деда.
Бабушку я помню плохо, так как она жила не с нами, а с папиным братом. Умерла она в начале двадцатых. Это была властная женщина, хорошая хозяйка не только в доме, но и во всех семейных делах. Оставшись одна с восемью детьми, она всех вывела в люди, а четверо из них, в условиях процентной нормы, получили даже высшее образование. Ко мне бабушка относилась, кажется, холодно: отчасти из-за моего баловства, а отчасти из-за того, что недолюбливала мою маму – бедную сироту, на которой отец женился без родительского благословения.
Два старших сына Осипа Маневича, Мендель и Абрам, ушли из гимназии: один из шестого, другой из четвертого класса. Надо было работать, продолжать дело отца по торговой части.
Дом дяди Абрама стал моим вторым домом. Я помню его уже купцом-рыбопромышленником, имевшим собственную контору на пристани, приказчика Мельникова, бухгалтера Богачка, несколько барж и буксирный пароходик, который назывался «Сынок» – поскольку у дяди Абрама были одни дочери.
Жили они в большой семикомнатной квартире на Александровской улице. Дядя Абрам продолжал дело деда, и, вероятно, успешно. Был он средней руки коммерсантом, но отличался большой честностью и несказанной добротой. Несмотря на четырехклассное образование, хорошо знал математику, блестяще в уме решал задачи, а также имел страсть к газетам: читал их от первой страницы до последней, любил поговорить о политике.
В семейном альбоме несколько фотографий моего папы, запечатлевших его облик в разные годы жизни. Вот он в мундире гимназиста, вот – в студенческой тужурке, в сюртуке, в форме военного врача царской армии, в английском френче времен Гражданской войны, в толстовке 20-х годов, и в белом халате – в кабинете главного врача, из которого он вышел за несколько часов до смерти. Замечательные свойства истинного врача были неотъемлемой частью его характера. Человек и профессия в нем переплетались, дополняя друг друга. Врачебный халат украшал его, подчеркивая смугло-розовую кожу, темные глаза, стройную фигуру. Этот скромный белый халат выглядел на нем как тога. Его руки – руки музыканта, тонкие, сухие, – его абсолютный слух как будто приспособлены были к тому, чтобы прослушать и ощутить все то, что скрывала грудная клетка, что заключено в сердце и черепе больного. Мягкая улыбка, стремление немедленно помочь и вместе с тем призвать к самообладанию – таким доктора Маневича пациенты знали даже в последние его годы, когда он продолжал работать, несмотря на близкую кончину.
Я не могу зримо, как на фотографиях, передать облик тех, кто стоял у его гроба. Когда последние комья земли были брошены в могилу, ко мне и брату Левочке подошел человек в замазанной спецовке (кто он был?):
– Много хорошего сказали о нашем докторе. Но не все, не все…
Он пожал нам руки. Я тоже не могу сказать все. Труднее всего писать о близком, о родном тебе человеке.
Папа не был ученым медиком, погруженным в книги, в истории болезней. Он не оставил научных трудов. Он был практическим врачом и диагностом. Память о нем жила в сердцах тех, кому он помог, а их были тысячи и тысячи – в госпиталях двух войн, в холерных и тифозных бараках, в течение десятков лет на курортах Крыма и Кавказа, куда стекались со всей России на костылях и носилках. Он был невропатологом.
В молодые годы, во времена своей высылки, отец врачевал в Берлине. Затем, во время войны, работал как врач-универсал и только позже, познав всесторонне организм человека, стал специализироваться как невропатолог. И такие великие врачи, как академик Бурденко, Джененадзе, терапевты Философов, Александров, Разумовский, на ответственные симпозиумы в Пятигорске вызывали невропатолога доктора Маневича. И когда в пятигорской врачебной семье кто-то заболевал, вызывали тоже доктора Маневича. Его интуиция, подкрепленная опытом, способствовала проникновению в суть болезни. С военных лет он был главным врачом госпиталей, «начэваком» – начальником эвакогоспиталей Пятигорска, крупным организатором курорта и врачебного дела, а самое главное, пожалуй, в том, что с ним всегда хотели работать и работали замечательные люди – как и он сам, не жалея сил. И доктора, и сестры, и санитарки всегда шли к нему за советами и с просьбами о помощи: кому мог – всегда помогал.