За городской стеной
Шрифт:
— А я уж думала, вы умерли, — кротко сказала она и продолжала, как ни в чем не бывало: — Меня здесь поселил мой Эдвин, хотел, чтобы я не мозолила ему глаза. Он, видите ли, стесняется меня. Знает ведь, что мне на свои деньги не прожить. Сказал, что это единственный коттедж, который он сумел найти. Врет, конечно. И потом, не понимает он ничего. Я не выношу деревню. Здесь нечего делать. Знаете, — на этот раз ее голос опустился до настоящего шепота, — по-моему, здесь недолго и спятить. Спятить! Я сказала об этом своему Эдвину, но он знать ничего не хочет. А я ведь серьезно. Запросто можно спятить!
Они перешли через следующую горку, свернули вбок, пересекли мостик,
— Вот мы и пришли!
Ричард разглядел одинокий коттедж, стоявший чуть в стороне от дороги; казалось, будто выстроили его случайно и тотчас о нем забыли.
— Не хотите выпить чашку чаю?
— Нет, большое спасибо. Мне нужно спешить назад.
— Как знаете. Это местечко называется Эсби. Как знаете.
Она пошла по дорожке и, подойдя к двери, стала рыться в сумке в поисках ключа, а Ричард стоял и ждал — он хотел удостовериться, что она вошла в дом, тогда можно будет поставить точку на этом приключении. Зажегся свет, и, даже не помахав на прощание, она захлопнула за собой дверь и с грохотом задвинула два засова. Он повернулся и пошел, но не успел сделать и нескольких шагов, как старуха окликнула его. Обернувшись, он увидел ее в верхнем окошке; она еще не сняла плаща, и волосы ее, освещенные сзади, были похожи теперь на приглаженный стожок темного дрока.
— Спасибо, что проводили! — крикнула она. — Я скажу при случае этому проклятому шоферу, что я о нем думаю. Непременно скажу. Благодарю вас за любезность.
И все.
Идя к мостику, Ричард несколько раз сильно спотыкался и кончил тем, что с размаху угодил физиономией в живую изгородь. Осторожно обогнув ее, он пошел дальше. И тут выяснилось, что без старухи в этой непроглядной тьме он не знает, куда идти. Пришлось положиться на свою интуицию, и с полмили он прошел вслепую. Он еще не совсем оправился от шока, и в добавление ко всему ему в голову начали лезть людоеды и великаны из детских сказок и страшные истории из воскресных газетных приложений; не успел он перейти мостик, как ему уже стали чудиться повсюду кинжалы, разбойники, нищие, пропойцы из рабочих кварталов, чудовища; из-за физической слабости — он все еще нетвердо держался на ногах — совладать с осаждавшими его страхами было нелегко.
Наконец он добрался до вершины первой горы и увидел в отдалении, там, где дорога соединялась с шоссе, единственный фонарь; несмотря на дальность расстояния, он узнал это место и убедился, что идет куда следует. Он припомнил, что неподалеку от фонаря стоит несколько коттеджей и даже маленькое почтовое отделение. Оглянувшись, он увидел старухин домик с ярко светящимися окнами. Ричард передохнул, затем решительно вышел на середину дороги и зашагал к шоссе, справедливо полагая, что, чем быстрее идешь, тем меньше шансов сбиться с пути. Вскоре оба ориентира исчезли из вида, но Ричард успел взять верный курс.
Он забыл, что на свете бывает так темно. Забыл про страхи, которые могут напасть на человека на тихой проселочной дороге. Забыл тишину, от которой волосы становятся дыбом, забыл луну, забыл тучи и привкус душистого ночного воздуха, забыл, что старых одиноких людей следует провожать до дому и что сам он способен постыдно испугаться чьих-то нелепых выходок, забыл, что позерство дается легче, чем простота.
Необычность всего этого так подействовала на него, что он допустил неосторожность: начал думать о том, о чем хотел забыть, — о причинах, почему ему так опостылела лондонская жизнь.
Напряжение последних месяцев привело к тому, что он уже почти не помнил свою жизнь в этом городе в первые годы. Сейчас, думая об этом начальном периоде, он будто тасовал колоду карт с коричневатой рубашкой. Строгая державность центра, тихие кварталы белых старомодных домов, коричневые скамьи в парках и легкий клубящийся след реактивного самолета в небе. Новое подстерегало на каждом шагу. Все было доступно, стоило только протянуть руку. Все улицы и общественные места находились, по-видимому, в распоряжении его сверстников. Вдоль тротуаров плотным строем красовались рекламы, и тоже все для них. Лавчонки старинных вещей, мимо которых трудно пройти, затейливые киоски, огромные гулкие залы музеев. Бары, куда он заглядывал на бегу, чтобы больше никогда туда не возвратиться; нескончаемые заумные разговоры по душам на рассвете с людьми, с которыми никогда больше в жизни не встретишься; бистро, футбольное поле, театры, кафе, кабаки — вот так и снимались покровы с жизни, один за другим. И все это на фоне квартир. Квартиры, снятые с кем-то на пару, квартиры для вечеринок, для уединения, пустые квартиры уехавших куда-то приятелей, где можно хорошо провести время с любовницей, собственные квартиры, квартиры, которые он передавал кому-то, которыми с кем-то обменивался, находил для себя — пока весь огромный центр Лондона не превратился в его представлении в калейдоскоп квартир: две комнаты с кухней и туалетом.
Будь он способен находить удовольствие в такой жизни, все было бы прекрасно. Но ему это не удавалось. Во всем была какая-то упрощенность, приводившая его в беспокойство, хотя почему именно, он не мог бы сказать; действие здесь, казалось, заменялось движением, смелое предпринимательство сводилось к конкуренции, открытая борьба, радость победы подменялись мелочными кознями. Так упрощенно он пытался объяснить смятение своих чувств и тем самым утихомирить его. Он с новым уважением стал смотреть на людей, которые предпочли остаться в стороне от всего этого и сами строили свою жизнь, — таким людям он перестал поклоняться еще в юности — Шелли, например, или Т. Э. Лоуренсу; хотя что, собственно, значит слово «поклонение»?
Может, есть доля правды в поверье, что чужое прикосновение лишает человека целомудрия. Так вот в Лондоне Ричард чувствовал себя захватанным — и не то чтобы против воли: охотно, радостно, потому что так принято, — и тем не менее захватанным до того, что ощущения его совсем притупились. Только что голова была полна сияющих образов — толчок, и образы эти мгновенно тускнели. В газетах, на экранах телевизоров, в жизни страшные разрушения мгновенно сменялись пышными празднествами; рука об руку шли отчаяние и ликование, роскошь и вопиющая нищета, ужас и смех; крайности нескончаемой вереницей проходили перед его умственным взором, пока наконец ему не стало казаться, что все виденное он воспринимает в равной степени равнодушно, в равной степени страстно.
Постепенно он пришел к заключению, что жизнь его ничего не стоит, что он зря размотал ее. Доказать, что какую-то ценность она все-таки представляет, было трудно, но в глубине души он верил, что возрождение возможно, вот только он не мог найти спасительного якоря среди обломков своего бытия. И что уж там говорить о мотовстве, если он, не задумываясь, выбрасывал совсем новую рубашку и покупал себе другую, более модную. Все же мысль о возрождении постоянно присутствовала, и он цеплялся за нее.