За мной следят дым и песок
Шрифт:
— О господи! У тебя бешенство риторики! — выносила диагноз Глория и, сняв с ложбин натюрморта уже смежившую крылья картонную призму с гранатовым соком, отправляла ее лететь — над картой разорений и, возможно, желала пробить дверь, хотя бы укоротить дислокацию, но не торжествовала в замыслах. Сок летел — и, так и не докорпев до цели, рушился на порог — и всхлипывал, и пузырил рдяную слюну.
Зато с загустевшей Зиты вдруг сливалась гуща: возмущение пересаливало ей горло, и добрейшая переплескивала негритянскими от шоколада пальцами.
— Ненормальная! Почти пол-литра железа и витамина це! — шептала Зита. И наконец показывала проворство, но затем, чтобы броситься к недрогнувшим дверям — и догнать побитый сок и возвратить к исходным количествам. — Это же самый дорогой джус!
— Мне дорого не це-це, а совсем другое! — надменно возглашала Глория.
— Курочки, к чему экономить боеприпасы? Ваша жизнь может выйти
Тучный город слезал с холма, вероятно, наскучив — быть седьмым приближением к вечному городу и серьезными намерениями холмов, или эхом при третьем могуществе метрополиса М…
Бесшабашные шеренги кварталов, вскоре безбашенные, не смея удержаться, сползали с насыпи практичных рекомендаций — оставаться на взлете, чтобы не потопила тьма, и уже зачерпнули по пятые этажи — низовья, ущелья, черных копателей, и лишь на шестых горизонталях и выше еще догорали парапеты, сбитые в пал, и оборванные, коптящие коновязи огнезевой Сахары, что пронеслась над всеми, но с чего бы шестым гнуть затор и доминировать в разгаре метрополиса? Посему отторгались — стернями седьмых, вдруг пронизывающих — медянкой: саранчовыми глазами оврага… да и седьмые уже заземляли от прогоревших в эфире параллелей — к придонным тачкам трамвайных шпал, а эти — к плющеным и закатанным под твердь… ищущие путей метрополисных — ищут М… В случае убийства и иных оплошностей набираем М… Внешний огонь лицевали на внутренний, окна шли в листовки «Правила поведения в ночи», и продольные караваны перетрясали — в вертикальные, чтоб не теряли длиннот…
Почти так, по мнению Мориса, или еще быстроходнее, по представлению Глории, по крайней мере — в подражание, согласно подражателям, должны катиться, дребезжать, тарахтеть, итого: давясь кусками и заголяясь, кувыркаться с холмов натюрморта — эти карнавальные разовые посуды, нарядившиеся салатницами, закусочными и пирожковыми блюдцами, соусниками, пиалами, креманками… Cito, борзо, во всю прыть, к кротам — подмоченных мотыльков, кто слетелись на чистокровные хлебы дня, на два хрум-хрум, но напудрили крылья и брюшко — заклятьями корабельных рощ и перебеливших эти березовых, споткнувшихся вод, с коих невзначай подцепишь на вилку конькобежца, иногда — фламандского, а самые дальнозоркие осенились формами геометрии — подсолнухами ее надежности, и вправе ли надеяться — на повторный заплыв лосося в пунцовый круг детей-метисов, закруживших вдоль борта детей-матиссов, и на посаженные тарталетки этажей — в сорванных резьбах Вавилонских башен? На розы «Асти» в фужерах с ликом любительницы абсента, линяющих — в кофейные и в спитой пластик с миной студента-бесплатника?
Чем не пинакотека в палаточном лагере — сей натюрморт? Да провалятся холмы его пифосов, и лекифы и гидрии холмов его — в другую половину суток, бросив на равнине стола — холостячку менажницу, отворившую ложи — скрепочным, кнопочным, карандашным, маркерским… как одна над всеми — луна, как единая ваза ночи — на пять больничных коридоров.
Как Глория — наконец, одна — отворит себя телефонному гостю в римском обжиге, подъятому на три уровня выше, не подозревая, что не подозревающий ее планов Морис — наконец, в пустоте — полный секретами поважнее, отворит их — не знающей скайпа глухоманке, отставленной не только за океан, в саванны и прерии, но — в дремучие невежества, в первобытный строй, в общем, не найдя путешествие — у себя в портмоне, самом протертом пункте в своем обширном реестре, Морис вылетит — верхом на служебном телефоне, а позднейшие изобличающие транспорт счета могут и не расчислить наездника, или в чреде изобличений он уже приглянется старой графине-мошне шелестящей, растяжением — в листопады. Подозревает — Зита, поскольку в штате телефонной трубки Глории верхний гость единственный трубит о себе — позывными «Секретных материалов», что прохлопано владелицей телефона, но не добрейшей… которая вряд ли строит похожие виды на римского гостя, скорее — на Мориса, и на случай Мориса ожидает — близкого исчезновения с полигона Глории, хотя не подозревает, что Морис намерен остаться с путешествием над океаном один на один. Но в любом варианте сначала Зита обязана — отвести развалины в низкую видимость.
— Лучше б на этих разовых дусях тиснули новинки военной техники. В двадцати проекциях. Это продлило бы им жизнь… — заметил Морис, прикрывая подозревающего жену в воровстве Товита — не то рокфором, не то горгонзолой и безусловной плесенью.
И сбивался, и багровел от того, что сбивался с преддверий и прелюдий, с прилетов грачей, с посулов и азарта — сегодняшний избранник небес и, не уступая Весне — пламя бегущей по бензиновой автостраде зари, настиг утро свое — в кульминации мира, и ввернул полдень — в бахвальство пригородов и муз, им ли раззадоривать значения! А вечер и вовсе томился в безвидном — и не заполучил еще форму… Терялся в библиотеках — еще не вырван и не стравил печатей…
Сегодняшний празднующий — не то калиф на час, не то четверг на день — сменял на иллюзионах афиши и вздувал жалюзи, вуали, пены — с витрин, замкнутых в береговые гармоники, в обволакивающие предложения, взметал пологи и прологи — над сценами, таинствами, пергаментами меню, над кипящими и пустыми кругами путешествий, изморось — над агентствами дорог, и вырастали и разбегались — по воздуху и по тверди, и срывали в плавание майорские носы-теплоходы и носы-аэробусы в пилотках, и штамповали тяжелые скулы и нацистские челюсти локомотивов… и столицы встречающих выбрасывали в приветствиях — шпили…
Калиф четверг растранжиривал ставни или щиты военкоматов, и в крестных окнах налаживалась война — и играла бликами медных шлемов, мечей и финских ножей, а престарелая, зато предприимчивая всематушка Туфелька в сбитом на затылок мужнем борсалино с надорванным полем немедленно вытаскивала к простенку трех улиц — раскладной стол и еще табуреточку, и еще коробочку, и выстраивала в шеренгу — вязаные башмачки для желающих заступить свой первый шаг, кудрявые пинетки голубой и розовой нити, в бантах. И бойко рассказывала кому-нибудь покупателям:
— Чуть увижу человеческое дитя — и вяжу, и вяжу… обуваю и обуваю, не только прямоходящих! Вчера увидела недоеденного голубя — и забыла, что у дочки ангина, и повезла голубчика вертихвоста в ветеринарную лечебницу… Никак не могу побороть свою доброту!
В полдень градов и поприщ новоизбранный принимал — непревзойденные летние имена, и траектории сомкнувшихся барабанных палочек высекали — развернутый и припущенный цифрами или иной магией веер, чтоб обмахивать — разгоряченных братанием всех со всеми в Лето Непревзойденных, а может, часовые копья поднимались — в единое восклицание или в единый дым… Между тем кому-то слышалось, как всематушка Туфелька-Сапожок, сортируя башмачки, излагает:
— Просто я от века кормлю порожнее брюхо, чье ни есть — бегающее, летающее, ползущее… налетающее, наползающее… Котов, и псов и псиц, обезьян и ослов, и явись мне алеф и гимел, никому не забуду подбросить корочку… что-нибудь да подбросить. А электрики, что работают у нас во дворе… то они — электрики, то дворники, то водопроводчики, то ослы, и работа их так же неразборчива… эти дворяне, почти гренадеры чуть завидят меня — и в крик: «Эй, собачье, кошачье и чертово отродье! Ваша мама пришла, молоко принесла!..» Идиоты! Я им говорю: пожалуй, не зовите меня мамой! За это я соглашусь — на троюродную тетку. С племянниками котами и псами… Все мы — дети одного четверга. Чертова гектара.