За правое дело (Книга 1)
Шрифт:
А человек с добрыми голубыми глазами, широкоскулый и светловолосый, человек с большими тёмными руками, которые могут поднять многопудовую железную балку и приладить волосок в часах, не поворачивая головы в сторону работающих, ощущает своим нежным чувствительным нутром эти звенящие, поблёскивающие нити, что натянулись между ним и всеми, кто работает рядом, вместе, одну общую работу.
А потом, когда идут люди к ламповой, каждый кряхтит от усталости, думает о доме, о жене, о старухе матери, о дочери, о нелёгкой жизни и никак не поймёт, в чём оно есть это самое чувство своей разумной, доброй силы, которую только и поймёшь, когда она связалась, сплелась
Ночью на шахтном дворе состоялся короткий митинг. Шахтёров ночной смены предупредили днём, чтобы они пришли в нарядную на двадцать минут раньше обычного. Клеть беспрерывно качала из-под земли людей, отработавших смену на подземном рудничном дворе секретарь парткома Моторин предупреждал о предстоящем собрании.
Когда кто-нибудь говорил: «Где ж тут собрание после работы, устал народ», — Моторин отвечал:
— Ничего, товарищи, осенняя ночь длинная, успеете отоспаться, веек кого надо во сне увидите.
Люди усмехались «Ладно уж», — с Моториным не хотелось спорить, его любили, говорили о нём: «Мужик хороший, из шахтёров, и вообще не дурак».
Ночь была тёмная, беззвёздная, ветреная, слышался шорох листвы на деревьях и ровный далёкий шум соснового леса. Несколько раз начинал накрапывать дождь, и в холодных мелких каплях, падавших на лица и руки людей, словно таилось напоминание об осеннем ненастье, распутице, о надвигающейся зиме с метелями, заносами. Свет прожектора над шахтным копром косым лучом освещал небо, и казалось, что не листва деревьев, не лес шумит, а шуршат по небу рваными боками тяжелые, шершавые облака.
На сколоченном из досок помосте стояли партийные и технические руководители, а вокруг негромко гудела толпа шахтёров, и черные лица выехавших из шахты сливались с чернотой ночи.
Там и здесь вспыхивали десятки огоньков-цыгарок, и с какой-то почти физической осязаемостью ощущалось, как выехавшие после смены шахтеры жадно вдыхали вместе с сырой ночной прохладой тёплый, горький махорочный дым.
Что-то было в этой картине особое, и при взгляде на неё человека охватывало волнение: холодная, осенняя ночь, тьма небес и тьма на земле, ниточные пунктиры электрических огней на соседнем руднике и железнодорожной станции, едва заметные розовые мерцающие пятна, шевелящиеся в облаках, отсветы разбросанных по широкому пятидесятивёрстному кругу заводов и рудников, влажное живое приглушённое гудение леса, в котором таились и угрюмое пыхтение столетних древесных стволов, и шёлковый шорох влажных сосновых игл, и скрип смоляных ветвей, и постукивание шишек, бьющихся на ветру друг о дружку...
В этой раме тьмы, гула, холодных капель дождя сияло огромное скопление света, какого не видело небо в самые свои звёздные ночи.
И должно быть, этот большой свет, эти тысячи шахтёрских ламп, горевших вокруг, говорили о тысячах глаз, умов, о тысячах рабочих рук, о людях, восставших на гитлеровскую тьму, нависшую над Советской страной...
Первым говорил секретарь партийной организации Моторин. Странное чувство испытывал он в эти минуты. Сколько раз приходилось ему выступать — на рабочих собраниях, на слётах стахановцев, на митингах, на коротких летучках, под землёй, на рудничном дворе! Так привычно стало ему произносить речи, делать доклады, выступать в прениях... С улыбкой вспоминал он своё первое выступление на областной конференции комсомола: шахтёрский паренёк, взойдя на трибуну, растерялся, увидев сотни оживлённых, внимательных лиц, запнулся, услыша свой дрогнувший голосишко, отчаянно, растерянно махнул рукой и под добродушный смех и снисходительные аплодисменты вернулся на своё место, так и не договорив. Когда Моторин рассказывал об этом своим детям, то сам же с недоверием думал: «Неужели могла произойти такая оказия?» И вот сейчас он ощутил, как комок подкатывался к горлу, сердце бьёт неровно, мешает дыханию.
То ли нервы сдали — сказалось переутомление, бессонные ночи, а может быть, расстроил его разговор с военным, что прилетел на самолёте из-под Сталинграда и рассказывал в парткоме о тяжёлых боях на юго-востоке, о сожжённом Сталинграде, о немцах, вышедших в двух местах к Волге, кричащих прижатым к воде красноармейцам: «Эй, русь, буль, буль!» Расстроила ли его сводка Совинформбюро, прочтённая накануне собрания...
То ли оттого, что он по-особенному остро, по-особенному глубоко ощутил под этим мелким, холодным дождём в эту мрачную осеннюю ночь ту связь, что соединяла его с невидимыми во тьме рабочими, и на секунду показалось, что все эти тысячи огней жгут ему грудь, горят где-то в нём, заполнили его всего.
И когда он сказал слабым, дрогнувшим голосом:
— Товарищи... — ему показалось, что он не сможет больше произнести слова, что волнение, перехватившее дыхание, не даст ему говорить. Из глубины памяти неожиданно, непонятно почему, встал перед ним отец, заросший седой бородой, в синей рубахе, с воспалёнными жалобными глазами, босой, прощавшийся на прииске с товарищами по работе; он поднял руку и сказал.
— Дорогие рабочие и друзья... Моторин с той же, жившей в нём отцовской интонацией, по-сыновьи, покорно и старательно повторил:
— Дорогие рабочие и друзья... — помолчал и снова негромко произнес:
— Дорогие рабочие и друзья...
И затерявшийся в толпе, стоявшей вокруг помоста, проходчик Иван Новиков тихонько вздохнул и шагнул вперед, чтобы лучше слышать, чтобы лучше рассмотреть лицо начавшего говорить человека; ему показалось что-то очень давно знакомое в этом голосе, что-то коснувшееся самой далекой поры его.
И точно так же шагнули десятки шахтёров, стоявших рядом с Новиковым, чтобы получше услышать; чем-то взбудоражил людей этот неясно слышный под шум леса, сквозь шелест близкостоящих деревьев голос.
Шагнули Девяткин, Котов, шагнул Латков, и Брагинская, и Нюра Лопатина... «
А Моторин увидел, как враз колыхнулись сотни ламп, и оттого, что сгрудилась толпа вокруг помоста, ему показалось, свет стал ярче, горячей...
Та речь, что приготовил он, речь о сменной выработке, о необходимости повысить процент добычи и в полтора раза ускорить проходку в погонных метрах, исчезла, растворилась в тумане, и он, уж совсем не думая о том, что будет говорить, не зная, что скажет, произнёс:
— Вспомнил я, когда был еще совсем мелким мальчишкой... Отца моего хозяин прогнал с прииска, выкинули вещи из квартиры на улицу, а в этой квартире родились две мои сестры и я родился, и время было под осень, вот как сейчас . Пришли стражники, собрались рабочие... надо уходить, а куда, ведь родной дом, здесь жили, здесь работали, здесь деда с бабкой схоронили. Посмотрел я на отца, как он стал прощаться, услышал его слова, и вот уже голова седая, а не могу забыть, не могу, да разве возможно...