За правое дело (Книга 1)
Шрифт:
— Не молодежь, а молодежь, — поправила Мария Николаевна.
Она всегда поправляла ударения в речи Веры.
— Ох, и запылился твой жакет, надо его почистить, — сказал Степан Фёдорович.
— Это заводская, святая пыль, — проговорила Мария Николаевна.
— Да ты, Маруся, ешь, — сказал Степан Федорович, тревожась, чтобы жена, любившая возвышенные разговоры, не увлеклась и не пренебрегла своей долей жареной осетрины, принесенной им из столовой.
Александра Владимировна сказала:
— Всё это так, но бедный Толя, как он волновался.
— Что
Евгения Николаевна, прищурившись, поглядела на старшую сестру.
— Ох, ох, дорогая моя, всё это хорошо, когда однажды поработаешь на субботнике, а вот каждый день по утрам в зимнем мраке пробираться под страхом бомбежки к заводу, а затем в том же мраке после дня работы бежать домой... Добавь к этому, кстати, брынзу и камсу.
— Почему ты так авторитетно рассуждаешь, словно сама двадцать лег на заводе работаешь? А, главное, ты органически не можешь понять, что работа в огромном коллективе — источник постоянной моральной зарядки. Рабочие шутят, уверенно настроены, а когда из цеха, вы бы все посмотрели, выкатили орудие и командир пожал старому мастеру руку и тот его обнял и сказал: «Дай тебе бог живым вернуться с войны», — такой подъём меня охватил патриотический, что я не шесть, а, кажется, сто шесть часов проработала бы.
— О господи, — сказала Женя со вздохом, — да разве я собираюсь спорить с тобой по существу, всё, что ты говоришь, верно, благородно, и я всей душой понимаю это Но ты о людях говоришь, словно их не бабы рожали, а редактора газет. Есть там на заводе все это, знаю, но зачем говорить таким тоном и невольно кажется выдумкой. Все люди у тебя, как на плакате, а мне вот не хочется рисовать плакаты. Маруся прервала её:
— Нет, нет, тебе именно и следует рисовать плакаты, а не заниматься таинственной живописью, которую никто не понимает. Пей, Женя, чай, пока он пылкий.
Женя рассердилась:
— Не говори «чай пылкий», я это уж где-то читала. Горячий, а не пылкий!
Ее раздражала Марусина манера употреблять в разговоре народные слова «по грибочки», «прошла задами», «подмочь» и вместе с ними слова вроде, «сенсибельный», «абсентеизм», «комплекс неполноценности».
— Да-а, — протяжно сказала Вера, — сегодня привезли раненых, они рассказывали жуткие дела.
— Вера, не повторяй слухов! Нет, я не такой была в твои годы, — сказала высоким от волнения голосом Мария Николаевна.
— А ну вас, мама! Раненые ведь рассказывают! Я-то тут при чём? И при чём тут мои годы? — проговорила Вера.
Мария Николаевна посмотрела на дочь и ничего не ответила.
В последнее время споры с Марией Николаевной происходили все чаще, обычно их начинал Серёжа, иногда Вера принималась ей возражать, говорила: «Ах, мама, ты не знаешь, а споришь!» Это было непривычно Марии Николаевне, волновало и огорчало её.
В это время в комнату поспешно вошёл Серёжа.
— Наконец, а я-то волнуюсь ужасно, — радостно сказала Александра Владимировна — Где ты был?
— Бабуля, готовьте мне вещевой мешок, я послезавтра ухожу с рабочим батальоном на рытьё окопов — громко, задыхаясь, объявил Сережа, вынул из ученического билета бумажку и положил её на стол, подобно игроку, выбрасывающему перед опешившими партнёрами козырного туза.
Степан Фёдорович развернул бумажку и, как человек опытный и знающий «бумажное дело», внимательно, начав от штампа с номером и числом, стал рассматривать её.
Серёжа, снисходительно улыбаясь, уверенный в полновесной ценности документа, сверху вниз глядел на сощуренные глаза и наморщенный лоб Степана Фёдоровича.
Маруся и Женя в это время забыли о ссоре и понимающе переглянулись, тайком наблюдая за матерью.
Серёжа был главной привязанностью Александры Владимировны — его глаза, тревожный, по-взрослому сильный и по-детски непосредственный прямой ум, его застенчивость, соединённую со страстностью, детскую доверчивость, соединённую со скептицизмом, доброту и вспыльчивость — всё это боготворила в нём Александра Владимировна. Как-то она сказала Софье Осиповне:
— Знаешь, Соня, вот мы подошли к старости, покидаем жизнь, не мирный сад, а жизнь в огне, воина бушует, но я, старуха, по-прежнему так же страстно верю в силу революции, верю в победу над фашизмом, верю в силу тех, кто держит знамя народного счастья и свободы И мне кажется, что Сережа из этой породы. А он ведь, он дитя поколения. Вот за это я как-то особенно люблю его.
Но дело в том, что любовь Александры Владимировны к внуку была прежде всего безотчётной, не рассуждающей и, следовательно, простой и настоящей любовью.
Эту любовь знали все близкие её, она трогала их, но и сердила; она вызывала бережное и в то же время ревнивое чувство, мак это часто бывает в больших семьях. Иногда дочери говорили с тревогой:
— Если с Сережей что-нибудь приключится, мама не переживёт.
Иногда говорили с сердцем:
— О господи, нельзя всё-таки так дрожать над этим мальчишкой!
Порой осуждали с насмешкой:
— Когда мама старается быть одинаковой и к Людмилиному Толе и к Серёже, у неё ничего не получается.
Степан Федорович передал бумажку Серёже и небрежно сказал:
— Филимонов подписал, ничего, я завтра поговорю с Петровым, и мы тебя устроим на Сталгрэс.
— Зачем? — спросил Серёжа. — Я ведь сам пошёл, меня не брали, нам сказали, что дадут не только лопаты, но и винтовки и переведут здоровых в строй.
— Так ты что это, сам, что ли, записался? — спросил Степан Фёдорович.
— Ну конечно.
— Да ты с ума сошёл, — сердито сказала Мария Николаевна. — Да ты подумал о бабушке, да ты знаешь, что она не переживёт, если, не дай бог, случится что-нибудь с тобой?
— Ведь у тебя паспорта ещё нет. Да вы видели дурака? — сказала Софья Осиповна.
— А Толя?
— Ну и что Толя? Толя на три года старше тебя. Толя взрослый человек. Толя призван родиной исполнять свой гражданский долг. Вот и Вера да разве я ей слово сказала? Придёт время, кончишь десятый класс, тебя призовут, никто слова тебе не скажет. Я поражаюсь, как записали его. Надрали бы уши...