За правое дело (Книга 1)
Шрифт:
Когда-то сын читал ему из учебника ботаники, что есть такие бактерии анаэробы, не нуждающиеся в кислороде, они дышат азотом, отлично, весело и сытно живут на корнях бобовых растений. Видимо, есть и такие люди — анаэробы, дышат гитлеровским азотом! А вот он задыхается, не привык, ему нужна свобода, кислород!
Над хаосом бесчестия и невинной крови, над победной, сверкающей медью оркестров, над лающим криком команды, над пьяным хохотом, над воплями гибнущих старух и детей, как странное видение, вставало перед Шмидтом бледное лицо, высокий
Как же это случилось, что он, солдат Карл Шмидт, немец, сын немца и внук немца, любивший свою родину, не радовался победам Германии, а ужасался им?
Ведь по-прежнему не было для Шмидта дома милей, чем его родной дом, по-прежнему радовал его звук родной речи, по-прежнему в дни отпуска, глядя в окно поезда на знакомые с детства поля, домики предместий, стоящие среди деревьев, на огромные цехи завода с задымленными стёклами, в котором он работал юношей. Карл Шмидт испытывал радостное сердцебиение.
Почему же такую тоску испытывал он сегодня ночью, когда стоял на часах в разрушенном городе, на берегу Волги и смотрел, как светлые тени огня шевелятся на стенах домов с выжженными, мёртвыми глазницами окон?
Как ужасно одиночество!
Иногда ему начинает казаться, что он разучился думать, что мозг его окаменел, перестал быть человеческим мозгом. А иногда он пугается своих мыслей, ему кажется, что Ледеке, Штумпфе, эсэсовец Ленард могут, взглянув ему в глаза, вдруг понять, прочесть всё, что происходит в его мозгу, в его душе. Иногда его охватывает ужас, что ночью в казарме он может проговориться, начнёт бормотать во сне и сосед подслушает его, начнёт будить товарищей, скажет: «Послушайте, послушайте, что говорит о фюрере этот красный Шмидт».
Вот здесь, в тёмном дворе, где за всё время его дежурства не прошёл ни один человек, он чувствует себя спокойно, здесь ни Ленард, ни Штумпфе не заглянут ему в глаза, не прочтут в них его мыслей.
Он снова посмотрел на часы: пришло время смены. Но ведь он знает, чувствует, что не он один думает так. Есть ведь в армии такие же люди, «михели», по определению Штумпфе. Но пойди, поищи их! Всё же они не болваны, чтобы открыто затевать разговоры на такие темы. Есть, есть, он чувствует, он знает это, в Германии такие люди. Они живут, они мыслят, они, быть может, действуют! Как найти их?
Приоткрылась дверь, и на пороге появился караульный начальник. Свет пожара упал на его распахнутый мундир, нижняя рубаха его казалась нежнорозовой в этом свете.
Всматриваясь в сумрак, он позвал негромко:
— Эй, часовой Шмидт, пойди-ка сюда.
Когда Шмидт подошёл к двери, караульный начальник, дыша на него водочным духом, проговорил необычайно ласковым голосом:
— Слушай, друг, тебе придётся постоять здесь. Твой сменщик Гофман справляет свой день рождения и несколько утомлён, неважно себя чувствует сейчас. А? Ведь теперь лето ещё, ты не замерз?
— Ладно, подежурю, — сказал: Шмидт.
Утром
— Ну как? — спросил Штумпфе, — в каком настроении сегодня командир, годится для разговора? Я принёс важное заявление.
Часовой покачал головой.
— Тут было дело, — сказал: он, — а в самый, что называется, момент — всех офицеров срочно вызвал полковник, и до сих пор они не вернулись.
— Может быть, капитуляция Москвы?
Часовой, не расслышав, подмигнул в сторону двери:
— Девицы-то здесь, я их охраняю, обер-лейтенант Ленард сказал: «Нам предстоит маленькая получасовая операция, надо очистить вокзал», и велел их постеречь, обещал вернуться к полудню.
Вскоре батальон подняли по тревоге, одновременно в сторону вокзала потянулись танки и артиллерия.
В два часа дня немцы атаковали вокзал Командир полка подполковник Елин писал в это время итоговое донесение командиру дивизии о боевых действиях за последние дни и рассеянно слушал негромкий спор между адъютантом штаба и начальником санчасти полка, какой арбуз слаще — камышинский или астраханский.
Един узнал об атаке сразу, на слух, ещё до донесения командира батальона, по грохоту внезапного обвала авиабомб и шквальной артиллерийской и миномётной стрельбе.
Он выбежал из блиндажа и увидел, как бледное облако известковой пыли и масляный, жирный дым, поднимаясь над вокзалом, смешивались в тёмную, медленно колышущуюся, цепляющуюся за развалины хмару.
Вскоре стрельба послышалась на левом фланге и в центре обороны дивизии.
«Началось», — подумал Елин, и так же подумали тысячи людей, ждавших неминуемого.
Чувство ожидания удара было особенно томительно и остро у переправившихся в Сталинград. Казалось, переправа полков с левого берега в Сталинград подобна действию человека, ставшего грудью навстречу катящемуся с откоса гружёному составу. Удар должен был быть неминуемым и жестоким.
Елин многое видел и испытал на своём веку и считал, что волосы его поседели не только от боевых трудов, но и от требовательности некоторых начальников и от нерадивости некоторых подчинённых.
«И далось им именно по Филяшкину со всей силой ударить, — подумал он, — по самому слабому моему звену, по недавно приданному батальону, где и людей я порядком не знаю».
В это время связной позвал его в блиндаж — звонил по телефону Филяшкин, доложил, что началось» немец обрабатывает его с земли и воздуха, он слышит гудение танковых моторов, он несёт потери и готовится отразить атаку.
— Да, я сам слышу, что началось, — крикнул в трубку Елин, — береги пулемёты, не думай отступать, я тебя поддержу. Слышишь? Огнём поддержу! Слышишь? Слышишь?
Но Филяшкин не слышал обещания командира поддержать его огнём — связь порвалась.
Елин позвонил командиру дивизии, доложил, что противник начал наступление, главный удар наносит по Филяшкину.