Заблудший святой
Шрифт:
Он замолчал, а я смотрел на его измученное лицо в полном изумлении. Казалось невероятным, что эти слова исходят от человека, которого я считал воплощением добра.
— Если бы я не знал, что в один прекрасный день мне придется говорить с тобой так, как я разговариваю сейчас, я бы уже давно отказался делать то дело, которое не одобряю. Но я боялся тебя оставить. Я боялся, что, если я уйду, мое место займет какой-нибудь временщик, который ради хлеба насущного будет учить тебя так, как этого хочется твоей матери, и толкнет тебя, без предупреждения, на ту жизнь, которая уготована тебе по обету.
Однажды, несколько лет тому назад, я был на грани того, чтобы оказать неповиновение твоей матери. — Он устало провел рукой по лбу. — Это было в ту ночь, когда Джино Фальконе
— О, я помню, — ответил я.
— В ту ночь, — продолжил фра Джсрвазио, — я был рассержен, я испытывал праведный гнев, глядя на то, как дурной, нехристианский поступок совершается в святотатственном самодовольстве. Я был готов осудить этот поступок и осудить твою мать, сказать ей в лицо, что она поступает дурно. Но потом я вспомнил о тебе. Я вспомнил любовь, которую питал к твоему отцу, вспомнил о долге, который он мне завещал: позаботиться о том, чтобы тебе не было причинено то зло, которого я опасался. Я понял, что, если я произнесу слова, которые жгли мне язык, мне придется уйти, так же как ушел Джино Фальконе. Но дело было не в том, что меня прогонят. Мне было бы легче спасать свою душу в каком-нибудь другом месте, а не в этом доме, где царит дух ложно понятого христианства; и кроме того, всюду есть монастыри моего ордена, где я могу найти приют. Но я не мог оставить тебя; я понимал, что, если я уйду, ты целиком окажешься во власти влияния, которое лепило и ломало тебя вопреки твоей натуре, не принимая во внимание твои склонности. Поэтому я остался, поэтому не встал на защиту Фальконе. Впоследствии я узнал, что он нашел друга, что о нем… что о нем позаботились.
— Кто позаботился? — спросил я, в высшей степени заинтересованный.
— Один из друзей твоего отца, — сказал он после секундного колебания. — Кондотьер по имени Галеотто — предводитель наемников, известный по имени Ti Gran Galeotto note 41 . Но это неважно. Я хочу рассказать о себе, чтобы ты понял, на каком основании я все это говорю. Мне была уготована судьба солдата, я должен был следовать за своим доблестным молочным братом, твоим отцом. Если бы я сохранил силы моей ранней юности, на мне вместо монашеской рясы были бы сейчас солдатские доспехи. Однако случилось так, что тяжелый недуг лишил меня здоровья и сделал непригодным для такой жизни. Равным образом я был не в состоянии работать в поле, и мне грозила опасность сделаться обузой для моих родителей-хлебопашцев. Для того чтобы этого избежать, они решили сделать из меня монаха; отдали меня Богу, увидев, что я непригоден для служения человеку. Бедные простаки, они считали, что, поступая таким образом, совершают доброе, богоугодное дело. Я проявил способности к учению; меня заинтересовали предметы, которым меня учили; я, действительно, увлекся ими и не задумывался о будущем; не задаваясь лишними вопросами, я подчинился воле своих родителей, и, прежде чем я успел сообразить, что и кто я есть, я уже был духовным лицом.
Note41
Великий Галеотто (итал.).
Он значительно понизил голос, заключая свой рассказ:
— В течение десяти лет после этого, Агостино, я носил власяницу, не снимая ее ни днем, ни ночью; поясом мне служило узловатое вервие, в которое были воткнуты шипы, терзавшие мое тело. Десять лет я не знал телесного покоя, не знал, что значит ночной сон. Только таким способом удалось мне смирить мою бунтующую плоть и уберечь себя от того, что для простого человека — обычное дело, а для меня — святотатство и грех. Я был набожен. Если бы я не был набожен и силен в моей вере, я никогда бы не вынес того, что был вынужден выносить, чтобы не быть обреченным на вечные муки, и все потому, что меня сделали священником, не приняв во внимание моей натуры. Подумай об этом, Агостино, подумай хорошенько. Я бы не хотел, чтобы ты пошел по этому пути, не хотел бы, чтобы тебе пришлось
Наступило молчание. Я был неожиданно тронут его рассказом, на меня произвело впечатление предостережение, которое я уловил в его исповеди. И тем не менее моя самоуверенность не была поколеблена.
И когда наконец он поднялся, взял свою свечу и, встав у моей кровати, спросил меня еще раз, чувствую ли я в себе призвание, я продемонстрировал свою самонадеянность ответом:
— Я молюсь и надеюсь, что я действительно чувствую в себе призвание, — сказал я. — Я буду следовать по жизненному пути, который наилучшим образом подготовит меня к жизни будущей.
Он смерил меня долгим печальным взглядом.
— Ты должен поступать так, как подсказывает тебе твое сердце, — вздохнул он. — И когда ты увидишь мир, познакомишься с ним, твое сердце научится говорить более понятным языком.
С этим он меня оставил.
На следующий день я отправился в путь.
Прощание мое было недолгим. Моя мать, провожая меня, коротко всплакнула и долго-долго молилась. Не могу сказать, чтобы она испытывала особую грусть, расставаясь со мною. К этой грусти я бы отнесся с уважением, память о ней берег бы, как святыню. Но нет, ее слезы были вызваны страхом, она боялась, что я не сумею противостоять опасностям, которые окружают человека в мире, поддамся искушению и обману ее надежды на исполнение обета.
Она сама в этом призналась в своем прощальном напутствии, с которым она ко мне обратилась. После ее слов у меня сложилось твердое убеждение: единственное, что ее интересовало в отношении меня и моей жизни, — это исполнение ее обета. О том, какую цену за это, возможно, придется заплатить, она не думала ни минуты.
Слезы стояли и в глазах фра Джервазио. Моя мать позволила мне только поцеловать се руку — так у нас было принято. Что же касается святого отца, он обнял меня и долго не отпускал, прижимая к груди своими длинными руками.
— Помни! — прошептал он хриплым от волнения голосом. А потом, выпустив меня из своих объятий, добавил: — Да поможет тебе Бог, да наставит он тебя на путь истинный, сын мой.
Это были его последние слова.
Я спустился по ступенькам во двор, где собрались почти все наши слуги, чтобы проводить своего господина, в то время как мессер Арколано задержался наверху, чтобы еще раз уверить мою мать, что он будет обо мне заботиться, и чтобы выслушать ее последние наставления касательно меня.
Четверо слуг, верхом и при оружии, ожидали, чтобы меня сопровождать, а с ними — три мула, один для меня, другой для Арколано и третий для моего багажа, который и был на него навьючен.
Один из слуг держал стремя, и я вскочил в седло, с которым был знаком весьма относительно. Затем сел на своего мула и Арколано, пыхтя и отдуваясь, ибо это был тучный краснолицый человек, обладавший самыми толстыми руками, которые мне когда-либо приходилось видеть.
Я тронул мула кнутом, и мы двинулись в путь. Арколано трусил рядом со мной, а позади ехали в ряд всадники, составлявшие наш эскорт. Таким образом мы проследовали к воротам, и слуги, когда мы проезжали мимо, шептали нам прощальные приветствия.
— Счастливого пути, Мадоннино!
— Счастливо возвратиться, Мадоннино!
Я оборачивался и улыбался им в ответ; глядя на них, я заметил, что многие смотрят на меня с сочувствием и сожалением.
Перед тем как завернуть за угол, я обернулся и помахал шляпой моей матери и фра Джервазио, которые стояли на верхней ступеньке лестницы, где я их оставил. Святой отец помахал мне в ответ. Что же касается моей матери, она даже не шевельнулась. Она, скорее всего, уже снова опустила глаза долу.