Забытая сказка
Шрифт:
Не спорю, много на свете было, есть и будет домов, дач, богаче, лучше, красивее моего, но такого, как мой, в глуши, в уральском лесу (в 1907 году), не было и не будет. В нем, в доме, в окружающем его лесу, в речке Северке, в скалах, горах, озерах было что-то волшебное, притягивающее, в них жила сказка. Мои столичные друзья все охотнее и охотнее забывали о заграницах и гостили у меня, некоторые до поздней осени.
Может быть, Вам уже надоело, но я не могу не гордиться моим домом, который был выстроен по моему плану, по моему вкусу. Это мое детище, я любила и люблю его, мои мысли и теперь часто там, в нем и около него.
Итак, Дима застал нас врасплох. Елизавета Николаевна, моя старушка, захлопоталась и растерянно спрашивала:
— Чем же
Мой спокойный тон обыкновенно быстро возвращал ей энергию, а на этот раз в звуке моего голоса чувствовалась еще и звонкая радость.
— Ошибаетесь, моя дорогая, у Вас такой вкусный пирог остался от завтрака, есть бульон, и Вы говорили, что на обед сегодня рябчики?
— Всего два, — тревога еще звучала в ее голосе.
— Отлично, ему целый, а нам по половинке, побольше гарниру и всяких Ваших вкуснятин: грибков, маринадов, которых у Вас неисчерпаемое количество и разнообразие. Да, пожалуйста, свежей редиски, салату и, вероятно, найдутся несколько крупных свежих огурчиков, а на сладкое земляника со сливками. Я подразумеваю ту, которую Вы так удивительно консервируете. Поверьте, он будет поражен изысканностью обеда в такой берлоге.
Крепко поцеловав Елизавету Николаевну и взяв Машу, я поторопилась проделать то, что всегда поражало вновь приезжих, то есть осветить, привести в надлежащий вид первую парадную половину дома. Я никогда и никому заранее не рассказывала подробно о домике в лесу, и каждый вновь приехавший думал, ну домик и домик, так изба какая-нибудь, что может быть особенного в такой глуши. А потому все приезжие были готовы на всякие жертвы житья в загородных домах с тысячью неудобств. В данный момент мне было совсем не важно, что на мне была надета черная юбка и английская белая блузка, а волосы были заплетены в косу. А вот дом… Я ловила себя каждый раз на этом, не хвастовство охватывало меня, нет, нет… Я каждый раз переживала чувства артиста перед занавесом, который сейчас будет отдернут, так я предвкушала произведенное впечатление моим домом на вновь приехавших.
Меня била мелкая дрожь, в особенности сегодня, ведь Дима тоже не имел ни малейшего представления о домике в лесу.
Приехал он поздно, было уже темно, и я провела его, через кухню со свечкой в угловую юго-восточную комнату, по обстановке походившей на кабинет моего отца. В ней вместо кровати был большой турецкий диван, копия отцовского. Я предложила ему поставить кровать, но он запротестовал:
— Все-все чудесно, никаких перемен! Намеренно не предложила ему принять ванну, не зажгла лампу, не осветила эту чудесную комнату, с большими цельного стекла окнами, то есть без перекладин, и с дверью на балкон, сейчас, по случаю зимы, сильно зашпаклеванной. У нас на Урале морозы не шуточка! Мерцание одинокой свечки в медном маленьком подсвечнике не обещало ни комфорта, ни удобств в этом доме. Степан таскал вещи, я попросила Диму не выходить из комнаты, пока не приду за ним.
Не прошло и получаса, я зашла за Димой.
— Пойдемте, — сказала я, взяв свечу со стола, но меня привлек большой ящик с ландышами, — Господи, как Вам удалось это привезти?
Я погрузила свое лицо в эти дорогие, милые цветы. Вы только подумайте, из Москвы привезти ящик с ландышами, двое с половиной суток в душном купе и по уральскому морозу, за тридцать верст, мудрено! Особое внимание к тому, что я люблю больше всего, привезти ландыши зимой, с такими трудностями, и это сделал не кто другой, как Дима. И никто не был мне так близок и так дорог в этот момент. Неожиданность его приезда, мое собственное выступление с домом и кажущийся провал этого предприятия, которое впервые показалось таким театрально ненужным, стыд обжег за легкое тщеславие. Господи, провалилась бы та половина дома, привести его на кухню и скромно, просто пообедать с керосиновой лампой, как мы всегда и делали с Елизаветой Николаевной, когда зимой жили одни.
Все это быстро промелькнуло в моем сознании, пока я целовала, любовалась ландышами и вдыхала их аромат. Ну, будь, что будет, пусть смеется!
— Пойдемте, — сказала я, чуть не с отчаянием, — Извините, коридор еще не успели осветить.
И опять стыдно стало, что вру, сама не велела, из полутемноты световыми эффектами парадных комнат поразить хотела. Врожденная правдивость, истинная простота, к которой всегда душа тянулась, требовали, чтобы я больше таких штук не выкидывала, и по правде скажу, тогда же отмерло, отжило это, и больше не тешило. Когда я распахнула двери, то картина освещенных комнат после свечки и длинного темного коридора, опять повторяю, психологически была рассчитана правильно, и приезжие бывали положительно зачарованы. Дима остановился на пороге. Длительная пауза.
— Рояль, — наконец произнес он, и в тоне его голоса было удивление и радость, — Заморская Царевна! Вы что же мне ни слова не сказали о Вашем тереме?
Он впервые так назвал меня. Еще минута и мы стояли с ним на верхней ступени вестибюля, против пылающего камина. Тяжелые бронзовые канделябры освещали самые темные углы зала. Из библиотеки ползли полосы света из-под темно-зеленых абажуров. Направо столовая была ярким пятном, через закрытые широкие стеклянные двери, затянутые тонким прозрачным тюлем. Светлый клен, белоснежная скатерть и два канделябра на обеденном столе слепили глаза.
— Эти три ступеньки, — задумчиво сказал Дима, — создают какие-то новые формы и навевают особое настроение.
Затем он взял мою руку, посадил на диван, как-то особенно заглянул мне в глаза и спросил:
— Ну а теперь скажите, что случилось, и почему такие трагические глаза?
Это не первый раз уже, если и не читал моих мыслей, то настроение всегда угадывал. Внезапно мне стало легко и совсем не стыдно. Он, как отец, поступал и спрашивал как-то особенно тепло, любовно и заботливо. Откинувшись на диван, курил, слушал, не выпуская моей руки. Я сказала, что больше всего мне было стыдно, что он сможет заподозрить меня в хвастовстве, и все для меня сейчас имеет вид какой-то театральности, а когда я проделывала это раньше со своими приезжими друзьями, то никогда такие мысли мне в голову не приходили, было только смешно и весело. Еще говорила о том, что люблю этот дом, как его строила, о плотнике Иване Ивановиче и… умолкла. После некоторого молчания Дима спросил:
— Ещё в чем грешна?
В голосе его пенилась радость, как тогда на террасе у Пелагеи Ивановны в первый день нашей встречи. Только разница была в том, что в этот раз он, взяв мои обе руки, так глянул мне в глаза своими лучистыми, своими синими-синими, и все, что сказали они мне тогда, в страницу не уложишь, да и пусть пока это будет в секрете, не время еще.
В этот момент Елизавета Николаевна позвала нас обедать, я успела его предупредить, что старушка очень обеспокоена, насытится ли он сегодня. Воистину было парадно, стол уставлен до отказа, а в середине его нежные фарфоровые ландыши из ящика выглядывали, и нет-нет тонкий аромат их волновал, и прежние маленькие букетики на коленях чудились. Дима всегда в Москве при встрече приносил мне букетик ландышей, а также при моем отъезде из Москвы. Елизавета Николаевна в черном шелковом платье с белоснежными манжетами и воротничком, озабоченно оглядела мою косу и костюм, и я ей только подмигнула глазом, чего она от меня никак не ожидала.
Я и Дима были в веселом, в приподнятом… Нет, нет, не подходит. От нас просто летели брызги радости и счастья. Дима не без удовольствия пробовал все, что только ни предлагала Елизавета Николаевна. Старушка была счастлива. Я заметила, что он завладел ее старым сердцем. Когда подали землянику, можно сказать, ее коронное изобретение, Дима с его манерой смеющихся глаз и серьезным лицом заявил:
— Как, уже десерт, Елизавета Николаевна, я голоден!
Бедняжка беспомощно, растерянно опустилась на стул. «Подумать только, гость сам заявил, что голоден», — можно было прочесть на ее милом, дорогом мне лице.