Забывший имя Луны
Шрифт:
Как и везде в Городе, основные трудности приходились на первый раз. Кешка быстро освоился и вскоре свободно разъезжал в гулких поездах, открывая для себя все новые и новые достопримечательности подземного мира.
Он с удовольствием слушал музыкантов, играющих в переходах на различных музыкальных инструментах. Особенно нравились ему баяны. Они завораживали его обилием кнопочек и клавиш, и еще тем, как ловко бегали по ним пальцы музыкантов. Почти любая музыка вызывала у Кешки ощущение сладкой тоски, животного томления, в припадке которого хотелось выть, стонать, кататься по земле, изгибаясь и царапая землю ногтями. Так он делал в лесу, слыша музыку в гуле прибоя, в песнях Друга и его сородичей, в изнуряющих трелях лесных пернатых обитателей, в звонах летнего медоносного луга, в весеннем реве оленей… Здесь музыка была другой. Если
– Музыка в мире одна, – так мог бы быть сформулирован второй Кешкин вывод, удержавшийся в памяти.
Находясь в подземном городе, сидя на каменных лавках или на мягких сидениях вагонов, Кешка не только глядел, но и слушал. Привыкнув к подземному гулу, он перестал бояться и замечать его, и слушал то, что люди говорят друг другу. Понимал мало, но все-таки кое-что понимал и по-детски радовался этому. Например, понял, что весь подземный город называется – метро. Или еще: самодвижущаяся лестница звалась эскалатором и механический темно-зеленый голос иногда призывал кого-то не сидеть на ее ступенях. Но так бывало редко, а чаще Кешка просто и бездумно, как некоторые породы попугаев, запоминал обрывки чужой речи и мог воспроизводить их практически без искажений, как голоса лесных или морских обитателей, доступные для его голосовых связок.
Поздно вечером, оставшись один, он иногда проговаривал их для себя, как в зимовье пересматривал добытую из капканов и силков добычу. Катал на языке незнакомые слова, даже пытался как-то сортировать их. Слова нравились ему, как блестящие камушки, которые он когда-то любил собирать на берегу Керети. Некоторые из них казались смутно знакомыми, и смысл их будто находился где-то рядом, за плотной, но все же частично пропускающей свет занавесью, а некоторые вовсе не говорили Кешке ничего и слышались чудной блестящей головоломкой. Кешка больше любил вторые, потому что первые вызывали тупую неотвязную головную боль, и новые судорожные попытки узнать, вспомнить, сломать неоткрывающийся проржавевший замок полуутраченной памяти. В ярости от неудачных попыток Кешка скреб ногтями непослушную голову, раздирая кожу и выковыривая потом из-под отросших обкусанных ногтей окрашенные кровью чешуйки.
Но значение полузнакомых слов надежно пряталось от него. Кешка злился, но не сдавался. В своей звериной лесной жизни он соскучился по словам, по самой возможности человеческой речи, данной ему от природы и развитой в годы детства, а потом заново позабытой. Добравшись до Города, он был полон решимости вновь овладеть этим искусством. Без слов человек – не человек, это Кешка уже понял.
У подземного города был один, но очень существенный недостаток. На ночь он обезлюдевал и закрывался. Умолкали огромные звери-поезда, заползая в свои подземные берлоги, замирали бегучие лестницы-эскалаторы. Кешка пытался было притулиться где-нибудь в уголочке и остаться спать в тепле, но незлые решительные люди, чисто одетые и пахнущие резиной и подземельем, неизбежно извлекали его оттуда и выпроваживали наверх. Таким образом, проблема норы оставалась актуальной.
Разрешилась она весьма неожиданным образом.
Как уже говорилось, Кешка любил баяны и баянистов. Его поражало разнообразие звуков, которые гнездились где-то в перламутрово-гофрированных внутренностях и, послушные воле человека, вырывались оттуда, сплетаясь между собой и таинственным образом выстраиваясь в приятную для уха мелодию. Из баянистов особенно нравились ему двое.
Один был уже старенький дедушка, с седой округлой головой, и седой же, аккуратно подстриженной бородкой. Он носил черный, отглаженный костюм и жесткую, синеватой белизны сорочку, а на носу его, остром и определенном, как хребты молодых гор, всегда красовались слегка старомодные очки в золоченой оправе. Приходя на место, на котором собирался играть, он аккуратно опускал на землю (обязательно на сухое и чистое место) зеленый кожаный футляр с инструментом, потом вынимал из сумки крохотную, но добротно сделанную раскладную скамеечку, всегда справа от нее ставил небольшой, оклееный черной бумагой ящик с прорезью. Спереди ящик украшал листок снежно белой бумаги с надписью, сделанной черной тушью по трафарету. Надпись гласила «БОЛЬШОЕ СПАСИБО!». Потом старый музыкант извлекал из футляра инструмент, садился на скамеечку и только после этого ставил перед собой раздвижной пюпитр и раскрывал на нем ноты. Затем он доставал из кармашка платок и маленькую расчесочку, причесывал волосы, прочищал нос и, в качестве завершающего штриха, поверх черного ящичка наискось клал красную или белую гвоздику. Потом склонял голову к баяну, словно советовался с ним о чем-то, и только тогда начинал играть.
Музыка старого баяниста была похожа на него самого. Кешка замирал, слушая ее, иногда в совершенно невероятной для городского жителя позе, вызывавшей опасливое любопытство прохожих (большинство принимало его за наркомана, но некоторые имели в виду и что-то психиатрическое). Перед закрытыми кешкиными глазами вставали чудные, зачастую ему самому непонятные видения. Вот множество людей в одинаковой одежде стройными рядами движутся куда-то, печатая шаг и повернув головы в сторону от направления движения, как будто кто-то только что посвертывал им шеи, как охотник свертывает шею попавшей в силки куропатке. Вот другие, но чем-то похожие на предидущих люди уезжают куда-то в тесных, до отказа забитых вагонах, а женщины, плача, бегут по перрону и зачем-то машут разноцветными тряпками, словно отгоняя невидимый гнус. Вот море, незнакомое, непохожее на кешкино, густое, тяжелое, но в то же время теплое, похожее на опрокинутое летнее небо, крупнозвездное, ворчливое, полыхающее далекими зарницами. И люди в светлых одеждах, как ночные мотыльки, летучими бесшумными шагами прогуливаются, носятся вдоль теплого неветренного берега. И что-то шепчут друг другу, и их слова пахнут сладко и опасно, как дикий мед, стекающий густыми каплями из переполненных сот…
Старый музыкант явно и давно приметил Кешку в числе своих слушателей. Много раз, во время перерыва в игре он смотрел на него из-под очков внимательными невыцветшими глазами, смотрел легко и необидно, взглядом приглашая к общению, но Кешка каждый раз тушевался и прятался в тень, а то и вовсе уходил восвояси, остро и болезненно ощущая вдруг свою «недочеловечность».
Однажды баянист не выдержал их молчаливого поединка и поманил Кешку пальцем. Не в силах противиться, Кешка шагнул вперед и с ужасом обнаружил, что забыл даже те немногие слова и выражения, которые были доступны ему. Непонятность этой потери испугала его еще больше – ведь с посетителями помоек он объяснялся вполне сносно, и они в большинстве случаев понимали его также легко, как и он их. Но, к счастью, старый музыкант заговорил сам.
– Я давно наблюдаю за вами, молодой человек, – сказал он, слегка покачивая головой. – Такому слушателю, как вы, мог бы позавидовать любой музыкант. Я смотрел на ваше лицо и был поражен. Вы, по-видимому, очень глубоко чувствуете музыку. Вы где-то учились?
Кешка понял, что его о чем-то спросили, и на всякий случай отрицательно покачал головой.
– Меня зовут Евгений Константинович. А как величают вас?
Кешке мучительно хотелось убежать, но он не мог этого сделать, потому что музыка седого баяниста нравилась ему, и он не хотел лишать себя возможности ее слушать. Кешка понял, что Евгений Константинович – это имя старого музыканта. А что же он спросил?
– Кешка. Придурок, – сказал он, и по выражению глаз баяниста догадался, что в чем-то попал в точку, а в чем-то непоправимо разочаровал своего собеседника.
– Вот как, – Евгений Константинович сокрушенно покачал голубовато-седой головой. – Сожалею, искренне сожалею. Но знаете, Иннокентий, у вас удивительно умные глаза. Я бы осмелился даже сказать: зверски умные, если вы, конечно, понимаете, что я имею в виду. Вы ведь не обидитесь на меня за этот эпитет?
– Нет, – сказал Кешка, опять уловив вопросительную интонацию, а потом вспомнил, что Блин тоже употреблял похожее слово. – Оби-идно, – говорил он. Но только что же это значит?
– Вот и хорошо. В вас действительно есть что-то от зверя. В необидном, сильном смысле этого слова. И лицо, и главное – выражение глаз… Вы когда-нибудь посещали школу?
– Нет, – что бы это ни значило, но здесь Кешка был почему-то абсолютно уверен – этого он не делал никогда.
– Жаль, – старый музыкант, словно устав, прикрыл глаза. – Очень жаль… Могу ли я что-нибудь сделать для вас? Поверьте, это не пустые слова, я давно наблюдаю за вами, и мне почему-то кажется, что в глубине вашей непроснувшейся души имеются некие скрытые ото всех потенции, большие, чем у других несчастных, с судьбой, аналогичной вашей. Вы понимаете меня?