Загадка штурмана Альбанова
Шрифт:
«Цинготных» у меня теперь двое: Губанов тоже заболел, и десны у него кровоточат и припухли.
Все лечение мое ограничивается тем, что посылаю их на лыжах искать дорогу, на разведку, даю на сон облатку хины, а Луняеву, кроме того, к чаю выдаю сушеной вишни или черники. Мне кажется, что цинга в этом начальном периоде выражается главным образом в нежелании больного двигаться. Не так страшна сама боль в ногах, как больной преувеличивает ее, не желая лишний раз пошевелиться и тем невольно становясь союзником начинающейся болезни.
Не знаю, конечно, может быть, я ошибаюсь, но это мне
Может быть, это жестокий способ лечения, но не надо забывать, что я говорю только про начальный период болезни, когда человек еще не утратил физической силы, но у него ослабевает энергия, нет нравственной силы».
Человек безграничного мужества, Альбанов не уважает, нет, презирает людей, которые не могут, нет — не хотят бороться за жизнь. Он считает, он уверен в этом, что не существует безвыходных положений. И он не может понять своих спутников, которые мечтают лишь об одном: как бы при первом удобном случае поспать, увильнуть от работы. И в его дневнике появляются горькие строки:
«Я не берусь объяснять психологию этих людей, но одно могу сказать по личному опыту: тяжело, очень тяжело, даже страшно очутиться с такими людьми в тяжелом положении. Хуже, чем одиноко, чувствуешь себя. Когда ты один, то ты свободен. Если хочешь жить, то борись за эту жизнь, пока имеешь силы и желание. Если никто и не поддержит тебя в трудную минуту, зато никто не будет тебя за руки хватать и тянуть ко дну тогда, когда ты еще можешь держаться на воде. Не следует упускать из виду, что в данном случае «хватают за руки» не потому, что сами не могут «плыть», а потому, что не желают, потому что легче «плыть», держась за другого, чем самому бороться».
Или еще:
«Но чем ближе подходили мы к острову, тем невозможнее вели себя мои несчастные спутники, тем медленнее тащились, все время переругиваясь между собой. Ничем не мог я побороть их всегдашней апатии. Безучастно относились они к будущему и предпочитали при первой возможности где-нибудь прилечь, уставившись в небо глазами, и я думаю, если бы не подгонять их, они были бы способны пролежать так целые сутки».
Отправляясь в трудный путь, Альбанов не выбирал себе спутников. С ним уходили все, кто желал, и он никому не мог отказать, каждый имел право на выбор, на жизнь, но когда путь стал особенно тяжелым, нашлись люди, которые были не прочь выжить за счет других, и Альбанов вынужден был стать жестоким:
«Но если я кого-нибудь поймаю на месте преступления, то собственноручно застрелю негодяя, решившего воровать у своих товарищей, находящихся и без того в тяжелом положении. Как ни горько, но должен сознаться, что есть у меня в партии три или четыре человека, с которыми мне не хотелось бы иметь общего».
Другой раз он взрывается, когда утопили предпоследнюю винтовку:
«Это разгильдяйство,
Но был ли он на самом деле жестоким? Нет. Когда двое, почуяв землю, сбежали, забрав лучшее из одежды и продовольствия, забрав даже документы, уверенные, что оставшиеся непременно погибнут, все порывались сейчас же догнать их. Беглецы, несомненно, были бы убиты, но Альбанов остановил своих спутников. «Остановил не потому, что жалел ушедших, а потому, что погоня была бесполезна», — напишет он позже. Но все-таки это было не совсем так. Он не то чтобы жалел их — он не хотел расправы над ними, а сделать это должен был прежде всего он, если он человек слова. А может, и жалел. Потому что уже через день он заметил в бинокль беглецов, маячивших впереди, но не сказал об этом своим спутникам. А когда беглецов все-таки случайно настигли, он простил их.
Как я уже говорил, Альбанов в «Записках…» своих специально не называет фамилий беглецов. Но однажды я неожиданно подумал: не Конрад ли это был? Ведь он был самым деятельным из спутников Альбанова, другим было на все наплевать. И ведь именно он все соблазнял Альбанова бросить каяки и нарты, чтобы добраться до Земли Франца-Иосифа налегке на лыжах. Он по нескольку раз в день заводил этот разговор, но Альбанов был непреклонен: конечно, легче всего до ближайшей суши добежать на лыжах, но он знал, что каяки и нарты будут нужны в дальнейшем, без них они просто-напросто пропадут. Если это был Конрад, то вторым мог быть Шпаковский, потому как еще в начале «Записок…» Альбанов называет Конрада и Шпаковского «неизменными компаньонами, неразлучными друзьями». С кем же он остался, если ушли самые сильные! Но все равно он их не бросил.
Если это так, то Конрад вдвойне обязан Альбанову. Может быть, именно в этом кроется его дальнейшая трогательная привязанность к Альбанову: он переходит с ним с судна на судно, где бы Альбанов ни служил. Тогда Альбанов не только спас его от смерти, взяв с собой со «Св. Анны», не только простил подлость, когда тот бежал, но и, поверив в него, заставил его внутренне переродиться.
Нет, почему-то я думаю, что все-таки был не Конрад. И не Шпаковский. Иначе бы Альбанов позднее не мог написать о Шпаковском, когда того вконец стала скручивать цинга: «Это не было враждебностью к Шпаковскому, который никому ничего плохого не сделал»….
Но все же — на что Альбанов надеялся? Да, мужество, и не просто мужество, а граничащее с невероятным. Но всему есть предел. Ну, хорошо, дойдут они до Земли Франца-Иосифа, несмотря на свою никудышную карту! Ну, если даже найдут базу Джексона! Но это ведь еще далеко не спасение! Видимо, он верит еще во что-то. Ведь мало верить только в базу Джексона.
Да, верит. «Перезимуем на мысе Флора, — успокаивает он своих несчастных спутников, — а там можно будет подумать о Шпицбергене или о Новой Земле».