Захудалый род
Шрифт:
Gigot был человек очень добрый, покладливый и до того мягкий, что, хотя он и не был кутилою, но, желая доставить княгине совершенное спокойствие насчет своей трезвости, он всякий раз по возвращении от компатриотов просил бабушку "позволить ему на нее дохнуть".
Бабушка, может быть, и не считала этого нужным, но когда человек сам набивается, то она не нашла в этом ничего лишнего, дескать:
— Положим, что он и не запивает, а все-таки, для большей аккуратности, удостовериться не мешает: бог знает, другие как-нибудь подпоить могут, а
Позволив Gigot дохнуть перед своим лицом, княгиня говорила ему: «умник», и, дав ему поцеловать свою руку, отпускала его укладывать князей, с которыми и сам он должен был ложиться спать в одно время.
Эта обязанность сначала всего более стесняла бедного Gigot, и он тоскливо жаловался.
— Je ne suis pas dispose a dormir: je n'ai pas sommeil, {Я не расположен ко сну, я не хочу спать (франц.)} — но потом он скоро свыкся и с этим горем и, тихо вздыхая, внушал детям:
— On n'a pas toutes ses aises dans се monde, mes enfants! {В этом мире нельзя иметь все блага, мои дети (франц.)}
Впоследствии, обсидевшись в деревне, этот Gigot сделался большим сонею, и чуть часовая стрелка вечером переходила за половину десятого, он уже начинал позевывать, и, шевеля тяготеющими веками, сам подговаривался:
— Ma foi, j'ai sommeil; il est temps d'aller coucher! {Честное слово, я хочу спать, уже время ложиться (франц.)} — и с этим он вскакивал, подводил детей к княгине за получением вечернего благословения, а через полчаса уже спал в смежной с детьми комнате, и спал, по собственному его выражению, comme une marmotte. {как сурок (франц.)}
Одно, к чему monsieur Gigot никогда не мог приучить себя, это был фруктовый квас. Иностранное вино за столом княгини подавалось только при гостях, и то monsieur Gigot неудобно было им лакомиться, так как никогда не пившая никакого вина княгиня находила, что и гувернеру неприлично пить вино при детях, а после стола Патрикей Семеныч имел обыкновение припечатывать все нераспитые бутылки, "чтобы люди не баловались".
Таким образом, Gigot оставалось лакомиться квасом да водицами, к которым он и вошел во вкус, но никак не мог приучить к ним своего желудка. Чуть он выпивал лишний глоток какой-нибудь шипучки, как с ним начинались корчи, и он нередко заболевал довольно серьезно.
Это, однако, имело для Gigot свою хорошую сторону, потому что чрезвычайно сблизило его с Ольгой Федотовной, которая сама была подвержена подобным припадкам и, по сочувствию, нежно соболезновала о других, кто их имеет. А бедный Gigot, по рассказам Ольги Федотовны, в начале своего житья в доме княгини, бывало, как пообедает, так и начнет морщиться.
— Уйдет в свою комнату и так там по дивану и катается, а сам, как дитя, ножка об ножку от боли так и сучит, так и сучит… И я ему всегда, бывало, сейчас рюмочку березовки да горчишник под ложечку. Как его защипит, он и вскочит, и опять благодарный кричит:
"Пуслё, шер Ольга Федот, все пуслё".
А
Я поначалу пугалась: бывало, засуечусь, спрашиваю:
"Что такое? что такое случилось?"
А он отвечает:
"Ничего… петит революция… тре петит, тре петит…" {Маленькая революция… очень маленькая, очень маленькая… (франц.)} — и вижу, что его уже и точно трепетит.
Один раз только мне это надо было растолковать, а уж потом сама понимать стала; он только шепнет:
"Экскюзе!"
А я уже и догадываюсь:
"Что, — говорю, — батюшка мой, опять революция?"
"Ах, — отвечает, — революция", — и сам как былинка гнется.
Такой был на этот счет дрянной, что надо ему было как можно скорей помогать, и чуть он, бывало, мне только заговорит это «экскюзе», как я уже его дальше и не слушаю, а скорее ему из кармана пузыречек и говорю:
"На тебе лекарства, и не топочи на одном месте и бежи куда надо". Он на лету мне ручкой сделает, а сам со всех ног так и бросится. Добрый был мужчинка и очень меня уважал с удовольствием, а на других комнатных людей, которые его не понимали, бывало, рассердится, ножонками затопочет и закричит:
Этими словами monsieur Gigot стремился выразить, что непонимающие его комнатные люди достойны только того, чтобы их поставить на плот, дать им в руки валек и заставить их мыть белье с деревенскими бабами. Слова "наплёт, валек и деревянная баба" Ольге Федотовне до того казались смешными и до того ей нравились, что она усвоила их себе в поговорку и применяла ко всякой комнатной новобранке, неискусно принимавшейся за свою новую должность. Более же всего Ольга Федотовна полюбила Gigot по какому-то безотчетному сочувствию к его сиротской доле.
— Сирота, — говорила она, — и без языка, его надо жалеть.
Отношения Gigot к другим лицам бабушкиного штата были уже далеко не те, что с Ольгою Федотовною: чинный Патрикей оказывал французу такое почтение, что Gigot даже принимал его за обиду и вообще не имел никакой надежды сколько-нибудь с Патрикеем сблизиться, и притом же он совершенно не понимал Патрикея, и все, что этот княжедворец воздавал Gigot, "для того, чтобы ему чести прибавить", сей последний истолковывал в обратную сторону.
— Oui, — лепетал он: — oui! я снай… Patrikej Semenitsch… il tranche du grand seigneur avec moi… {Да, да!.. Патрикей Семенович… он разыгрывает со мной большого господина (франц.)}
И Gigot самодовольно распространялся, что он сам знает свет и сам умеет делать grande mine. {высокомерный вид (франц.)}
— Patrikej comme са… так, et moi aussi… так… Avec tous les gens так, a avec Patrikej Semenitsch так… {Патрикей вот так… и я тоже… Со всеми людьми так, а с Патрикеем Семеновичем так… (франц.)}