Закат Америки
Шрифт:
2.5. В Америке не так, как в Советском Союзе
(Сараскина Л. Тут вам не там // Знамя.1992.№5)
Сколько себя помню, всегда находился повод, по которому мне говорили: «Ты не в Чикаго, моя дорогая». И вот я в Чикаго — или почти что рядом, в двух часах езды. Именно здесь, в Урбане, маленьком университетском городе Среднего Запада, я и услышала это самое «тут вам не там», изобретенное наверняка кем-то из бывших соотечественников. Формула-перевертыш, она одинаково работала в оба направления и могла означать хулу и похвалу одновременно — в зависимости от обстоятельств. И я не могу забыть случай, когда в мой университет приехал на короткие гастроли один из прежде преуспевавших партийно-советских деятелей. На вопрос простодушных американских коллег — как, мол, сейчас в России? Трудно? Интересно? Столько перемен! —
Жизнь профессора американского университета справедливо считают не просто синекурой, но почти раем. Размер и очертания этого «почти» целиком и полностью зависят от достигнутого статуса: если преподаватель добился заветного tenure, то есть постоянного, пожизненного места, и получил звание полного профессора, можно сказать о нем, что он при жизни услышал песнь ангелов. Его не коснутся ни депрессия, ни увольнения, ни сокращение штатов. Профессорская же зарплата — даже если речь идет о гуманитариях, которым платят много меньше, чем, например, физикам или биологам, — дает возможность жить безбедно и позволять себе все, что подсказывает скромное профессорское воображение: дом, сад, развлечения, летний отдых во Флориде или путешествия по Европе.
Не могу сказать, что университетским преподавателям вменяется в обязанность сгорать на работе. Два курса, то есть занятия по два часа два или три раза в неделю, а значит, четыре — шесть часов еженедельной аудиторной нагрузки плюс нечастые индивидуальные встречи со студентами и аспирантами, — таков, как правило, неутомительный ритм преподавательской работы, оставляющей много времени для библиотеки и досуга. Прибавить к тому месячный интервал между семестрами зимой и три месяца отпуска летом, которыми профессор располагает по своему усмотрению — можно книгу писать, можно устроиться на временную работу, — и составится более или менее объективная картина деятельности, о которой мечтают даже и отставные президенты.
Однако многие из тех, с кем мне пришлось встретиться, твердили о своей чудовищной занятости, подчеркивая, что труд не только превратил обезьяну в человека, но и обеспечил процветание Америки. Да, Америка процветала, это точно, но ей-Богу, московские, вологодские или новосибирские преподаватели работают куда больше, чем их американские коллеги. После окончания института меня оставили преподавать на кафедре русской литературы с нагрузкой 800 часов, что составляло четыре — шесть часов ежедневно и за что платили тогдашних сто пять рублей в месяц. И я считала себя пусть и рабочей клячей, но со значительными привилегиями: все-таки город, все-таки вуз.
Теперь знаю: люди моей профессии — словесники, учителя школы, преподаватели вуза — работают ничуть не хуже их американских коллег. Не берусь утверждать, что лучше, но — тяжелее, напряженнее, с преодолением массы технических и психологических трудностей. Никто и никогда не посмеет спросить у американского преподавателя его план, конспект или написанную лекцию, никто из начальства не станет вмешиваться в его манеру или систему работы.
Престиж преподавателя очень сильно зависит от студентов: в их воле записаться или не записаться на объявленный тобой курс, в их воле в любой момент и без объяснения причин уйти от тебя к другому лектору. Вообще диалог «преподаватель — студент» имеет ряд тонкостей, для нас странных и непривычных. Стоит задуматься о том качестве свободы, которая установлена в американских университетах для самоутверждения каждого студента. Если вы, будучи преподавателем, вздумаете публично, в аудитории, хвалить одного студента, выражать свое недовольство или — не дай Бог! — огласите результаты сочинения с отметками — вы сильно рискуете. Как минимум, вы надолго испортите отношения с курсом, уроните свою репутацию и будете иметь неприятные объяснения с руководством факультета — которое уже через два часа после вашего просчета получит от обиженных вами студентов бумагу: донос не донос, но документальное свидетельство нескольких оскорбленных достоинств.
И поделом: здесь надо привыкнуть к мысли, что студент, как правило, учится не из милости к нему государства, а за свои деньги. А значит, сам хочет решать, насколько интенсивно и качественно ему следует заниматься. Вследствие этого каждый считает себя вправе требовать максимальной оценки. Вряд ли я сильно преувеличу, если скажу, что оценка — mark — Господь Бог американского студента. Ведь тому, кто получит «Эй» (наше «пять») по всем предметам, университет может скостить плату за учебу, а при выдающихся способностях выплачивать и стипендию. Учеба дорога: 20—30 тысяч долларов в год стоит хороший колледж, который дает серьезные надежды для получения приличного места. Есть ради чего стараться, а при необходимости даже и бороться путем письменного общения с начальством. Бумага написана, отослана, получена и завизирована; теперь начальник соответствующего департамента должен немедленно отреагировать, то есть получить определенные гарантии под определенные ожидания, И хотя обычно студент — существо вежливое, доброжелательное и деликатное, случались встречи весьма непривычные…
Итак, каждое утро примерно к десяти часам, я приезжала в университет и поднималась на третий этаж к себе—то есть в крошечный без окна кабинетик, чей хозяин, поэт-эмигрант Дмитрий Бобышев, в это время пребывал за границею, в России, и читал студентам Петербургского университета курс русской эмигрантской литературы. (Забегая вперед, хочу упомянуть и о впечатлении поэта, хлебнувшего российской действительности. Мы встретились в Калифорнии, в Сан-Франциско, где проходил съезд американских славистов. Бобышев, только что вернувшийся из Петербурга, рассказывал коллегам: «Ну, что тут говорить: вонь, грязь, холод, запустение, неразбериха, хаос. Но студенты! Боже, как они слушают! Какие глаза—какая жажда в них, какой жар. Ради этого стоит там бывать…») Кабинетик, или офис по-тамошнему, был очень уютный, удобный, и там всегда можно было укрыться от постороннего глаза, побыть одной.
Чувствую, что не избежать мне все-таки этой щекотливой темы — «жара и жажды» в глазах американских студентов-славистов.
Об этом ходят легенды. Достаточно почитать отзывы В. Аксенова, И. Бродского, П. Вайля и А. Гениса — и картинка проявится. А для ее эмоционального насыщения уместно привести слова Т. Толстой, болезненно оскорбившие университетскую Америку: «Я просто не могу описать, до какой степени американские студенты наивны, простодушны, невежественны, необразованны. И равнодушны. Это просто конец света! Им приходится разжевывать то, что у нас знает каждый первоклассник… Средний американский ребенок — ну балда балдой. Добрый, равнодушный, с голубыми глазами, хорошей кожей, замечательным здоровьем, шикарными зубами. Они с рождения существуют в нормальной экологической атмосфере, пьют чистую, неотравленную воду, каждые полгода ходят к зубному врачу. Их ценности — это ценности нового мира».
Рассуждать о том, идиоты или нет американские студенты, мне кажется так же пошло, как, например, и о том, что все писательницы-женщины сексуально неполноценны. Если к чему-то меня и приучила Америка, так это к тому, что все обобщения — ложь и чепуха. Что на десять твоих однородных впечатлений рано или поздно найдется одно, которое до основания разрушит заготовленный вывод. Мне искренне жаль Т. Толстую, которая среди яркой толпы голубоглазых и белозубых, с модными рюкзачками на плечах, не разглядела — ни в одном! — искры Божьей. Но зачем, к примеру, они записываются на такой трудный для них курс, как «новая русская литература», по которому и учебников-то никаких нет, и имена все больше малоизвестные, и переводов пока не появилось, и ту же. хочешь — не хочешь. Толстую надо изучать, а вместе с ней и непостижимую историю перестройки? Зачем старательно заучивают дикие для них понятия «самиздат» и «тамиздат», пишут подробные рефераты о новых газетах и журналах, когда и свои-то читать недосуг? Зачем вникают в тонкости нашего постмодернизма или концептуализма, продираясь через сугубо «внутренний» язык, который и у нас-то едва понимают четыре критика-фаната?
Как, наверное, каждый преподаватель, я могла бы привести много примеров невинности их читательского опыта. Чтение рассказа Л. Петрушевской «Новые Робинзоны» обнаружило, что в группе из семнадцати человек только двое слышали о приключениях Робинзона Крузо: поляк и болгарин. Разбирая шуточную пьесу И. Иртеньева, где действуют параллельно Ельцин и Робеспьер, Шмелев и Дантон, Гдлян и Сен-Жюст, я вынуждена была сделать лирическое отступление и сообщить об имевшем место факте Французской революции: слыхом не слыхивали. А пятнадцати из двадцати ничего не сказали даты, записанные на доске: 1941—1945. Да-да: про эту войну поколение голубоглазых ничего уже не знает.