Закон набата
Шрифт:
Недели две перед этим в нашем селе произошло большое несчастье. Началось, впрочем, с мелочи, недостойной внимания. Во время праздника подрались два мужика. Вернее, даже один из них… Нет, нужно начать с того, что в наше село переселилась недавно семья из другой деревни. Глава семьи – назовем его Василием – был мужчина лет пятидесяти, худощавый, подвижной, так что пятидесяти на первый взгляд никто ему не давал. Он начал с того, что на доставшейся ему усадьбе начисто вырубил весь терновник – непроходимые колючие дебри, раскорчевал оголившуюся землю и принялся сажать яблони. Потом он навозил тесу, чтобы, значит, обшить доставшийся ему дом. В колхозе между тем работал исправно.
Я однажды остановился около него, как раз во время рубки
– Да ну его. Очень уж он разрастается. Не успеваешь вырубать молодняк.
– Успеешь. Вырубишь. Все-таки интересная ягода.
– Ну ладно, раз ты заступаешься, один куст около бани сберегу.
Этот-то Василий ударил по пьяному делу другого нашего мужика. Кто из них был прав, кто виноват, разобрать трудно. Обоюдной драки, которой кончаются обыкновенно такие праздничные происшествия, на этот раз не произошло. Тот, кого ударили, вдруг обиделся (еще бы не обидеться, когда ударили!) и на другой день пожаловался в милицию. Василий, услыхав о милиции, перепугался. Хотя: как бы могли его наказать? Ну, на самый худой конец дали бы десять – пятнадцать суток. Отработал бы с метлой по благоустройству райцентра. Узнав, что дело дошло до милиции, Василий купил четвертинку и пошел мириться. Обиженный не мог предвидеть всего, что будет дальше. Он мириться не захотел и четвертинку с обидчиком распивать не стал.
Между тем Василию из района пришла повестка: явиться к десяти часам такого-то числа июня месяца… Вот почему первые два дня никто не спохватился, где Василий. Ушел в милицию, там задержали, хорошо, если не посадят в тюрьму.
Через два дня жена Василия Анна пошла в райцентр наводить справки. Ей сказали, что Василий в милицию не явился, что они сами его ждут и даже заготовили вторую повестку. Тогда начались предположения, в сочинении которых приняло участие все село. Кто говорил, что Василий скрывается в чьей-нибудь бане; кто говорил, что видел Василия в Крутом буераке, в лесу, что он вырыл землянку и будет скрываться наподобие дезертира. Было даже предположение, будто Василия ненароком пришибли в милиции, а теперь пойди разберись. Не приходил – концы в воду, а сами закопали где-нибудь в лесу, чтобы не отвечать. Наиболее злые языки утверждали, что Василий и не думал никуда уезжать, а живет у себя на чердаке и что Анна знает об этом, но не выдает, боясь милиции.
Но Анне было не до хитрости. Двадцатипятилетний сын Василия три дня искал своего отца. Он обошел всех родственников в округе, побывал в каждой бане, прочесал Крутой буерак, под конец слазил все же на собственный чердак – отца нигде не было. Тогда за дело взялась жена. Предчувствие повело ее в нехожую для нас сторону, в Кольчугино, и сразу же показались следы. В одном селе в чайной видели будто бы похожего мужчину. Он покупал бутылку водки и лимонад. Куда отправился? Дальше. Надо думать, пробирался к железной дороге.
На переезде, где будочка и полосатый шлагбаум, Анна стала расспрашивать сидевшую в будочке пожилую женщину. Вопросы были окольные, наводящие: не проходил ли дней пять назад: пиджак серый, желтые башмаки. Дежурная женщина показала Анне на охристый домик в двухстах шагах вдоль по линии: «Там бабка Евдокия живет, у нее хорошенько расспроси».
До бабки Евдокии Анна шла запинаясь. Ничего толкового не сказала ей женщина в будочке, он то самое предчувствие, которое привело ее сюда, внятно рассказывало и о дальнейшем.
Бабка Евдокия начала как по писаному. Должно быть, не первый раз пришлось ей рассказывать. Она успела выучить свой рассказ наизусть и теперь тараторила:
– Как же, милая. Вон на том бугорке он сидел. Я утром вышла часов эдак в семь, гляжу – сидит мужчина и две бутылки возле него. Ну, думаю, мало ли тут кто отдыхает на воздухе да
– Да ты почему, старая, знаешь, что это он?– закричала Анна, как в безумстве.
– Окстись, окстись скорее, милая. Осени себя крестным знамением. Да разве я тебе говорила, да разве знаю, кто это был? Мало ли тут народу. Город. Два заводища. Да станция – проходной двор. Что видела, то и говорю. А насчет чего другого – надо тебе, милая, в городскую моргу.
В морге Анне показали желтые, почти совсем не ношенные ботинки, и она грохнулась без памяти на цементный жесткий пол.
Вот что случилось у нас недели две назад. Василия раскопали, конечно, привезли в село и похоронили с районной музыкой. Каждый принимал какое-нибудь душевное участие в этой истории еще до ее развязки. Каждый пришел и на похороны. Отголосили, отпричитали. Земляничная, хвойная, ромашковая тишина снова установилась над маленьким, в елочках да сосенках спрятавшимся кладбищем. Тропинка к нему узкая, торная в сухую погоду белая, а в дождичек глинисто-красная среди мелкой зеленой травы.
Старуха шла впереди меня по этой тропинке в галошах на толстые шерстяные носки. Галоши были велики. Они, может быть, и спадали бы, если бы пешеходка приподымала ноги. Но она двигала ногами по земле, шмыгала ими на полступни. Мне нужно было либо останавливаться, либо обгонять.
Я думал, что, увидев меня, постороннего человека, узнав, что ее слушают, старуха смутится, перестанет причитать и выть. Но бредущая к могиле не обратила на меня ровно никакого внимания. Она продолжала разговаривать с сыном:
– Иду вот. Миленький ты мой. Неужели ты подумал, я к тебе не приду? Каково тебе было не видеть меня, когда опускали в сырую землю. Каково тебе было, миленький ты мой. Иду, иду к тебе. Немного осталось. Подожди, потерпи, миленький ты мой.
Я далеко обогнал плачущую женщину и первым вошел в сосенки. Меня обдало тем настоем смолы, хвои, земляники, горьковатых каких-то трав, перегретого мха и солнечной сухости, который держится только в летний полдень, именно в таких вот небольших, прогреваемых солнцем лесочках. В матером бору, наверно, было бы иначе.
На крохотной полянке, сплошь заросшей розовыми кошачьими лапками, я опрокинулся навзничь, раскинул руки, и лесная тишина вновь устоялась надо мной, как устаивается вода после брошенного в тихий омут камня.
Я лежал так довольно долго. Впечатления от только что прочитанной книги и от только что услышанных материнских причитаний странно перепутывались у меня в голове. Нет, я согласен на всеобщую великую гармонию, если останутся, конечно, такие вот сосновые островки, пусть даже вблизи человеческих, дорогих нам могил. Волнует другое. Вдруг получится так, что все будут довольны, просветленно радостны, торжественно и стерильно разумны, а у меня – слеза. Изобретем ли мы какой-нибудь облучающий агрегат, какой-нибудь там генератор счастья, который мог бы аннулировать, ликвидировать и, более того, профилактически предупредить мою глупую, пошлую, отсталую, мою консервативную слезу? Потому что, если у меня слеза да у другого слеза, получаются – слезы. А если слезы, где же всеобщая гармония?