Закон обратного волшебства
Шрифт:
— И мне не верится, — поддержала ее Анфиса. — И ты у него там…
— Что?
— Ничего… ничего не проверила? Не посмотрела?
Бабушка качнула ногой.
— Совсем-совсем ничего?
— Да как она могла в чужом доме шарить? — Клавдия даже перестала посуду со стола убирать. — Разве это кому позволено?
— Посмотрела, конечно. Только так. По верхам.
— И что?
— Ничего. Никаких следов. Но нужно на участке тоже смотреть, потому что в последний раз мать ему за яблоней померещилась. Может, он со страху придумал, а может… кто его знает.
Анфиса
Кто-то был?
— Ну и что ты решила?..
— А решила я, что завтра отнесу ему Клавиных пирогов для поправки здоровья.
— Как?! — вскрикнула пораженная Клавдия. — Соседу?!
— Потолкую с ним про племянников, про дом, про мать. Может, что-то и узнается!
Анфиса подумала секунду.
— Только ты одна не ходи, — сказала она. — Ты с Юрой иди. Пусть Юра у него лопату попросит. Или грабли, что ли? Заодно в сарае посмотрит. У соседа один сарай или нет, ты не видела?
— У него сарай и погреб, — заявила бабушка. Погреб еще наш. То есть когда-то наш был. А когда усадьбу поделили, тот так и остался отрезанным стоять. А потом участки продавали, и соседу с погребом продали. Твой отец всегда мечтал тот участок тоже купить. И не успел.
Они помолчали.
Смерть Анфисиных родителей по-прежнему оставалась табу для домашних разговоров.
Все пережито и пройдено, и никогда и ничего не начать сначала, но горечь словно вдруг капала откуда-то. Капала по капле, никогда не прорываясь до конца. Все трое слишком щадили и любили друг друга, чтобы позволить себе убиваться.
Да. Жалко. Все до сих пор могли бы быть вместе.
И когда звонит телефон, Анфисе до сих пор кажется, что это звонит кто-то из них — с работы, сказать, что задержится. И она радостно бежит, вприпрыжку, легкомысленно и точно уверенная, что так будет всегда — они позвонят и приедут позже, просто позже, и ей даже в голову не приходит, что больше они не приедут никогда. На полдороге к телефону она останавливается, потому что в самое сердце откуда-то сверху ей капает эта капля.
Капает и разбивается, и горечь брызгает на все, что внутри.
Нет. Они не могут ей позвонить, что задержались на работе. Они задержались где-то еще — и навсегда.
Какое глупое, безысходное, необратимое слово — навсегда. И кто только его придумал?..
Невозможно, невозможно говорить себе — «а помнишь?», и ей даже удается не говорить, но она помнит. Помнит, черт побери!.. Хотя лучше бы забыть. Где там это слово?
Ну да. Навсегда.
С тех пор навсегда изменялась жизнь. Анфиса пошла работать в аптеку-мать всю жизнь проработала в аптеке, и Анфиса была готова работать там за один запах лекарств, крахмального халата, дезинфицирующего раствора, такой родной и привычный.
Отец мечтал купить соседский участок — и не купил, не успел. Он несколько успел купить, а соседский — нет. Как только у него появились деньги, он первым дедом восстановил «родовое гнездо», хотя тогда это еще было немодно, всех как магнитом тянуло на Рублевку и на Молодогвардейскую, в министерские и цековские квартиры. Про элитное жилье тогда еще никто ничего не слыхал, зато с иссушающей злобой все обсуждали «привилегии» — сотая секция ГУМа и госдачи.
Дачи отобрали было, правда, потом одумались и вернули. Жилья понастроили, башен до небес, и все шатрами, шатрами, и все на юрту похожи, мечта любого уважающего себя татаро-монгола. А бабушкина усадебка осталась такой, какой построил ее прапрадед в тысяча восемьсот восемьдесят шестом году!
Спать все разошлись задумчивые.
Бабушка думала про соседских племянников и предполагаемое наследство из Швейцарии.
Анфиса про давешнего чемпиона по борьбе, который уверял ее, что «просто упал», и еще про стекло, которое оказалось чисто вымытым, хотя окна в доме напротив никто и никогда не мыл.
А Клавдия думала, что ей жалко пирогов, которые намеревалась отнести соседу-"никчемушнику" строптивая Марфа Васильевна.
Человек в саду, выждавший, когда все наконец угомонятся, думал о том, что непременно должен довести дело до конца.
Оно того стоит.
В институте было холодно, как в склепе, потому что отопление выключили раньше срока — за долги. Предприятие было государственным и за тепло, свет, газ, телефон и телеграф платить решительно не могло. Валентин Певцов склепы никогда не посещал, но знал, что там тоже не жарко.
Из трех лифтов работал один, и Валентин решил, что дожидаться его в обществе усталых — с самого утра! — женщин в болоньевых курточках и затурканных мужчин в нечищеных ботинках себе дороже, и побежал по лестнице.
Сначала он бежал — просто оттого, что у него много сил и нравилось гарцевать, а потом пошел помедленнее, посолиднее.
Эхо его каблуков отдавалось по всем лестничным пролетам, и ему чудилось, что стены тоже радуются тому, что наконец он пришел на работу, разогнал чудовищную сонную институтскую скуку, простучал итальянскими подметками — внес дыхание жизни, как писали в каком-то старом романе.
Это дыхание — свое — он ощущал очень отчетливо, потому что в институте ему всегда казалось, что только он один живет в реальном времени, а все остальные как будто в замедленном кино. Издают странные, растянутые звуки, похожие на продолжительное кваканье, медленно разевают рты, медленно ставят ноги на ступени, медленно открывают двери в комнаты, медленно поворачиваются друг к другу.
И еще ему представлялось, что все это — черно-белое, и только он один цветной, в белой рубашке, ярком галстуке, коричневом пиджаке и светлых брюках.
Он один умеет жить, а все остальные умеют только прозябать — и прозябают от рождения до смерти. Они совершают скучные поступки, скучно влюбляются, скучно женятся и рожают скучных детей, которые всего лишь должны продолжить прозябание. Они тянут лямку от утренней яичницы до вечернего сериала про богатых, но несчастных, которые постепенно становятся все счастливее и счастливее.