Закон Шруделя (сборник)
Шрифт:
Дуремар-Берия говорил: «Я ловил шпио… пиявок в одном грязном пруду около Города Дураков». И так далее. Вообще все интерпретировалось так, как будто Карабас-Сталин пытается найти ключ к дверям бессмертия или что-то типа того. Нет нужды говорить, что главным свободомыслящим диссидентом в спектакле был Буратино.
Несмотря на царящее в зале веселье и ажиотаж, Шрудель сидел с серьезным и сосредоточенным видом.
— Хорошо, что сегодня пошли, — шепнул он Грише на ухо. — Завтра спектакля уже не будет. (Как в воду, кстати, глядел — на следующий день спектакль оперативно заменили.)
— Тебе что, нравится? — недоуменно спросил Гриша, разочарованный такой узостью мышления приятеля.
— Чегтовски, — по-ленински грассируя, ответил Шрудель.
— Тише,
В конце спектакля герои сказки получили свой кукольный театр и устроили представление, которое начиналось с того же, с чего начался и собственно сам спектакль театра из Душанбе. Там был маленький Карабас-Барабас с трубкой, Дуремар в пенсне и так далее. И куклам, смотрящим этот спектакль в спектакле, все ужасно нравилось. Они хлопали и кричали «браво» в унисон реальному зрительному залу.
Когда зажегся свет, Гриша повернулся к Шруделю, чтобы наконец узнать, что же ему так понравилось, но аплодисменты зала были такими бурными и громкими, что он решил дождаться более удобной минуты.
Они вышли на улицу. Светило яркое солнце и дымился асфальт. Видимо, за время спектакля прошел дождь, осадивший едкую пыль московских улиц. Дышалось легко и свободно. Гриша тут же принялся допытываться, что же такого хорошего в этом спектакле — ведь это ж какая-то прямолобая антисоветчина.
— Ты ничего не понял, старик, — снисходительно ответил Шрудель. — Ты думаешь, режиссер смеялся над ними?
Он возвел глаза куда-то к небу.
— Ну, почему же? — смутился Гриша. — Наверное, и над вами. То есть нами, — поспешно добавил он, еще больше смутившись от этой оговорки. Но Шрудель ее не заметил.
— В том-то и дело, что только над нами он и смеялся. Или, как говаривал Ленин: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь».
Гриша не стал поправлять приятеля — тем более что не был уверен в авторстве цитаты. Помнил только, что кто-то у Гоголя. Или кто-то про Гоголя.
— Причем не нами в широком смысле этого слова, — продолжал Шрудель, — а нами, которые сегодня пришли на этот спектакль. Иными словами, мы только что ржали сами над собой. И страна дураков — это не бульдоги в милицейских фуражках, а зрители в зале. Потому что нам, оказывается, достаточно показать Карабаса-Барабаса в виде Сталина, как уже все это будет казаться искусством. В том-то и суть этой, как ты говоришь, прямолобой антисоветчины. Она потому и прямолоба, что издевается не над советским строем, а над нами, которые так мечтают о какой-то там свободе мысли, что уже и никакого искусства не надо. Ты вспомни финал. Когда куклы дают представление. И когда Буратино говорит: я буду играть самого себя и прославлюсь на весь свет. Вот это наша интеллигенция! И что они после этого играют?! А? Правильно. Они играют то же самое, что мы видели в начале — опять Барабас-Сталин, пионерские галстуки… И все это дико нравится куклам-зрителям. Потому что кот сдох — мышам веселье. И не надо им никакого высокого искусства — достаточно позубоскалить над котом, то есть Карабасом. Здесь же двойной наворот, чистая издевка над нашими ранимыми душами, но издевка то-о-онкая. Ох, тонкая. И потому никто ни хера не понял. Но то, что это не поймут наверху, тут к гадалке не ходи, а то, что это не поняли в зрительном зале, — это не просто печально, а просто-таки драма какая-то. Ты думаешь, раз я — интеллигент, то антисоветчик? Нет, мне, конечно, вся эта советская бодяга жутко не нравится, но тупость однозначную не терплю еще больше. Даже самую разинтеллигентскую.
— Погоди, — занервничал Гриша, — по-моему, ты это сам накручиваешь… и потом… ты же сам говорил про эту… как ее… «Последнюю шпалу»! Про подтекст…
— Ты не путай экзистенциальную фигу в кармане с кондовой антисоветчиной, тонкость осмысления с убогостью мировосприятия, изящность Эзопа, мать его, с раскрытыми картами. В общем, зри в корень, как говорил Ленин.
У Шруделя большая часть цитат принадлежала почему-то Ленину — видимо, так он скрывал неуверенность в источнике цитат.
— А
Шрудель усмехнулся.
— А разве я тебе не рассказал, что случилось после того, как пионеры оказались по ту сторону забора?
— Нет.
— Оказалось, что к пионерлагерю вплотную прилегала воинская часть. Также огороженная и охраняемая. Вот куда они вылезли. А ты говоришь «свобода».
И он расхохотался. Шрудель редко смеялся во весь рот. Только сейчас Гриша заметил, что у него не хватает двух нижних зубов с левой стороны. Как ни странно, это добавляло шарма.
В редакции все шло своим чередом. Гришу в очередной раз заставили писать про международную обстановку. На сей раз он выкобениваться не стал — решил «перекатать» свою вчерашнюю писанину, как под кальку, только слегка изменив слова. Скажем, «процесс мирных переговоров затягивается» следовало изменить на «урегулирование конфликта по-прежнему невозможно» и так далее. Тем временем Шрудель затеял громкий спор с журналистом Сёмкиным из экономического отдела о влиянии искусства на жизнь советского человека, обстоятельно доказывая тому, что никакого влияния искусство не оказывает, потому что если бы оказывало, то тогда бы уже давным-давно не было бы никакого советского человека, а был бы просто человек. Спорил он очень громко и не очень связно, так как до прихода в редакцию успел опрокинуть пару рюмок водки в какой-то забегаловке. Туда его зазвала шумная компания малоопрятных людей, каждый из которых впоследствии оказался (естественно) гением в какой-либо сфере искусства или науки. Гриша пить отказался, о чем теперь жалел, ибо процесс сочинения шел очень туго, к тому же мешал крик Шруделя над ухом. Впрочем, Сёмкин (который был также нетрезв) оппонировал не менее громко и бессвязно. Оба нещадно глотали гласные, но в результате этой бессвязности с обеих сторон каждый новый виток спора быстро скатывался в какой-то абсурдистский диалог, из которого спорщики изящно переходили на иной уровень, неизменно приводивший к очередному логическому тупику. Как раз, когда Гриша отчаянно пытался решить, что лучше написать про Америку (а как-то пнуть ее надо было обязательно): про рост безработицы или же про пентагонских ястребов, раздувающих антисоветскую истерию, Сёмкин громко стукнул по столу кулаком:
— А я настаиваю на дихотомическом делении советских людей!
От неожиданности Гриша вздрогнул, и шариковая ручка проделала кривой путь по бумаге, съехав в самый низ страницы.
— А я на трихотомическом, — не смутившись, ответил Шрудель, качнув головой, как китайский болванчик. — А еще лучше — на трахеотомическом.
— Каком? — удивился Сёмкин.
— Тра-хе-о-то-ми-чес-ком, — неестественно артикулируя, повторил Шрудель.
— Это как?
— А это когда горло разрезают, чтобы трубку вставить.
— Зачем?
— Чтобы человек дышать мог.
— А как делить людей по такому признаку? — недоуменно нахмурился Сёмкин.
— Просто, — невозмутимо ответил Шрудель. — На тех, у кого есть трубка, и на тех, у кого ее нет.
И добавил после паузы:
— Образно говоря, конечно.
— А у меня есть? — растерялся Сёмкин.
— Что?
— Трубка.
— Образно говоря?
— Да.
— Есть.
— А не образно?
— Не образно, нет.
— А у тебя?
— Что?
— Есть трубка?
— Образно, нет. Не образно, тоже нет.
Тут оба, обессиленные очередным мозговым напряжением, замолкли. После паузы Шрудель продолжил:
— Советский человек априори — жертва трахеотомии. Чтобы он мог дышать, ему нужно вставить трубку в другое место.
— В какое же? — мрачно отозвался Сёмкин, напрягая остатки сознания.
— В жопу, например. Образно говоря, конечно. Ты заметил, что у нас все через жопу? А почему? Потому что у нас каждый орган заточен не под то, подо что он должен быть заточен. Иными словами, из горла у нас выходит всякое говно, а жопой мы дышим.