Закрой последнюю дверь (сборник)
Шрифт:
Понемногу Долли затихла — уверенный голос судьи успокоил ее. А судья продолжал:
— Еще сегодня, когда я шел сюда вместе с шерифом и остальными, я был уверен, что мне так и не суждено хоть кому-нибудь рассказать свою жизнь и она пройдет, не оставив следа. А теперь я думаю — меня не постигнет эта горькая участь… Мисс Долли, сколько же это лет прошло? Пятьдесят? Шестьдесят? Вот с каких пор я помню вас — угловатой, поминутно красневшей девочкой. В город вы приезжали в отцовском фургоне и боялись из него вылезть — как бы мы, городские ребятишки, не увидели, что вы босиком.
— Ну они-то, положим, были обуты, Долли и эта самая, — пробурчала Кэтрин. — Это я босиком разгуливала.
— Столько лет я встречал вас, но так и не знал, даже понятия не имел, что вы такая, а вот сегодня понял — вы живая душа, язычница…
— Язычница? — встревоженно, но с явным интересом переспросила
— Ну, во всяком случае — живая душа. А ведь этого не уловишь одним только взглядом. Живая душа распахнута для всего живого, понимает, что нельзя всех стричь под одну гребенку. И из-за этого постоянно попадает в беду. Вот мне, например, не следовало становиться судьей. Сколько раз, сидя в судейском кресле, я вынужден был защищать неправое дело: ведь закон не считается с тем, что все люди разные. Помните старину Карпера, рыбака, — он жил на реке в своей лодке? Его выгнали из города за то, что он хотел жениться на этой славной цветной девчушке, — по-моему, она сейчас у миссис Постам работает. И знаете, ведь она любила его. Бывало, как ни пойду на рыбалку, всякий раз вижу их вместе. Им было так хорошо друг с другом. Он нашел в этой девушке то, чего я не нашел ни в ком, — единственного человека на свете, от которого ничего не скрываешь. И все-таки, если бы им удалось пожениться, шериф был бы обязан арестовать его, а я — засудить. Иной раз мне кажется — я в ответе за всех, кого за свой век признал виновными, настоящая-то вина легла на меня. Вот отчасти поэтому мне хочется перед смертью хоть раз оказаться правым, защищая правое дело.
— А сейчас вы именно что защищаете правое дело, — вмешалась Кэтрин, — Эта самая и докторишка…
— Тихо ты! Тихо! — сказала Долли.
— Единственный человек на свете… — повторил Райли слова судьи и выжидательно смолк.
— Это значит, — отозвался судья, — такой человек, которому можно сказать все. Неужели я и впрямь идиот, если мечтаю об этом? Но ведь подумать только, как много мы тратим сил на то, чтобы прятаться друг от друга, как боимся, чтобы люди не распознали, кто мы такие на самом деле. А теперь стало ясно, кто мы и что, — пятеро дуралеев на дереве. И это — большая удача, если только суметь ею воспользоваться: нам уже незачем беспокоиться о том, как мы выглядим в глазах посторонних. Стало быть, мы теперь можем разобраться в истинной своей сути. А если мы сами себя поймем, нас уже никто отсюда не сгонит. Ведь именно потому, что наши приятели не сумели сами в себе разобраться, они и строят нам козни: не хочется им признавать, что люди могут быть не похожими друг на друга. Раньше я по кусочкам открывал себя другим людям — случайным попутчикам, исчезавшим в людском потоке на сходнях, выходившим на следующей станции из вагона. Может быть, если их всех собрать, и получился бы тот самый единственный человек на свете, только он был бы о десяти лицах и расхаживал сразу по сотне улиц. Но теперь у меня появился шанс обрести того человека: это вы, мисс Долли, и ты, Райли, — вы все.
Тут Кэтрин объявила:
— Никакой я не человек о десяти лицах, придумает тоже!
И тогда Долли сердито сказала — если она не умеет разговаривать с людьми уважительно, лучше пусть идет спать. — Только знаете что, судья, боюсь, я не совсем поняла вас. Что мы должны рассказать друг другу? Свои секреты? — добавила Долли невпопад.
— Секреты? Нет, нет.
Судья чиркнул спичкой и снова зажег свечу. Его лицо, внезапно возникшее из темноты, поразило нас своим трогательным выражением. Оно как бы молило нас всех: помогите.
— Говорить можно хоть о нынешней ночи или о том, что пока нет луны. Важны не слова, а доверие, с которым тебя выслушивают. Айрин, моя жена, была женщина замечательная, — казалось, мы всем бы могли делиться друг с другом. Но нет, мы были с ней совершенно разные люди, не понимали друг друга. Она умерла у меня на руках, и перед самым концом я спросил ее: «Ты счастлива, Айрин? Была ли ты счастлива со мной?»
«Счастлива, счастлива, счастлива», — были последние ее слова. И с тех пор я в сомнении, я так и не понял, значило это «да» или она повторила, как эхо, мои же слова. А ведь сумел бы понять, если б знал ее лучше. Или взять моих сыновей. Нет у них ко мне уважения. А мне так хотелось, чтобы они уважали меня. И не только как отца, главное — как человека. Но вот беда, им кажется, будто они обо мне знают нечто постыдное. Я вам сейчас расскажу, что именно.
Его живые глаза, освещенные пламенем свечки, остро поблескивали; их испытующий взгляд останавливался поочередно на каждом из нас, словно бы проверяя — внимательно ли мы слушаем, верим ли мы ему.
— Лет пять тому назад, нет, почти шесть, я
2
Буквально — вересковый водопад.
Он достал из кармана маленький самородок, положил его на ладонь, чтобы всем было видно. И она сразу стала нам такой близкой, Хизер Фоллс, словно этот талисман, слабо поблескивающий у него на ладони, был частицею ее сердца.
— И это они считают постыдным? — спросила Долли. И в ее голосе было недоумение, а не гнев. — То, что вы постарались, чтобы девочке где-то там, на Аляске, не было так одиноко? Да там же снег идет без конца!
Судья поспешно прикрыл самородок сжатыми пальцами.
— Нет, мне они ничего не сказали. Но я слышал, как они говорили между собой по ночам, сыновья со своими женами, — что они просто не знают, как со мной быть. Само собой, они проведали об этих письмах. Я не считаю нужным запирать ящики — странно как-то, чтоб человек не мог обойтись без ключей даже в доме, который, хотя бы когда-то, был для него родным. В общем, они решили, что я… — И он постукал себя по лбу.
— А мне тоже однажды было письмо. Коллин, голубчик, плесни-ка еще чуток, — попросила Кэтрин, показывая на бутылку с наливкой. — Правда-правда. Было мне как-то письмо, оно и сейчас еще где-то валяется, годов двадцать его берегу и все думаю — от кого бы это. А в том письме было: «Здорово, Кэтрин, давай приезжай в Майами и выходи за меня, привет, Билл».
— Кэтрин! Человек просил тебя выйти за него замуж, и ты за все эти годы ни словом мне не обмолвилась?
Кэтрин только плечом повела:
— Ну и что ж, лапушка, ведь судья как говорил: не всем все надо рассказывать. Да потом, я этих Биллов целую кучу знала и ни за кого из них сроду бы не пошла. Мне только одно не дает покою — который из них написал то письмо? А интересно бы все же дознаться — ведь как там ни говори, а я за всю жизнь только одно это письмо и получила. Может, это тот Билл, что крышу на моем домике настилал, — ой, ну верно! Крыша в ту пору уже готова была! Господи, до чего я старая стала, о таких делах давно и думать забыла. А другой Билл — тот однажды весной у нас огород вспахивал, в тринадцатом году было дело: что ж, этот парень умел борозду ровно тянуть, ничего не скажешь. И еще другой Билл — тот строил курятник; он уехал потом, устроился проводником в спальном вагоне; может, и он прислал то письмо. А то вот еще один Билл — ох нет, того Фредом звали. Коллин, голубчик, наливка-то до чего хороша!
— Я и сама не прочь выпить еще глоточек, — сказала Долли. — Потому что Кэтрин так меня…
— Хм-хм… — отозвалась Кэтрин.
— Если бы вы говорили помедленнее или жевали поменьше… — Судья, видно, принял за табачную жвачку ватные катышки Кэтрин за щекой.
Райли, горбясь, сидел чуть поодаль от нас и молча вглядывался в полную жизни темноту. Я-я-я, прокричала какая-то птица.
— Я… Нет, судья, вы не правы, — сказал он.
— Почему же, сынок?
То постоянно сдерживаемое, напряженное беспокойство, которое всегда связывалось у меня с представлением о Райли, вновь захлестнуло его лицо: