Закулисный роман (сборник)
Шрифт:
Я вцепилась зубами в кулак, чтобы не завыть на всю квартиру – страшно, низко, навзрыд. Господи, пропала, пропала жизнь! Мне только исполнилось сорок, а я уже старуха, одинокая, никому не нужная, смешная, жалкая, с мужем-осликом в анамнезе. У меня ничего нет: ни карьеры, ни профессии, ни детей. Вацлав, наверное, ужаснулся, увидев, как время надо мной надругалось. Когда-то я много фантазировала, что вот Вацлав вернется, увидит меня и поймет, кого он потерял. И пожалеет, и будет плакать, молить, но я скажу, что уже поздно. Я рано начала стареть, и фантазии мои становились старческими и глупыми.
И вот он вернулся, он стоял рядом
Отчаяние душило меня, я плакала и плакала. Кусала губы и снова плакала. В слезах открыла шкаф и вытащила с нижней полки толстый альбом в кожаном переплете. Нам всем выдали такие после окончания института, в альбоме были фотографии, сделанные во времена нашего студенчества. На многих присутствовал и Вацлав, он ведь исчез только с конца четвертого курса.
Я смотрела на эти старые снимки: вот он танцует на сцене, вот дурачится на какой-то общажной пьянке, вот смеется в объектив, а на его золотые волосы опускаются снежинки. А вот я… юная, стройная, с роскошными русыми волосами до поясницы, с распахнутыми в жизнь васильковыми детскими глазами. Господи, неужели это была я?..
Ведь все так сказочно начиналось. Я жила с бабушкой на Пречистенке. Родители, геологи, после института по распределению уехали на Север. Когда родилась я, выяснилось, что местный климат не годится для ребенка, и меня отправили к бабушке. Я росла в центре Москвы, среди старинных особнячков и тополей, под звон трамваев и стук скакалки. Много читала, шептала по ночам стихи. Когда мне бывало грустно, бабушка откидывала с пианино вышитую салфетку и играла мне Шопена. И, когда я поступила после школы в театральный, голова моя была набита мечтами о высоком искусстве и моем сценическом предназначении.
Багринцев мне, правда, сразу дал своеобразную путевку в жизнь: ты, мол, девочка, звезд с неба не хватаешь, но красивенькая ты, старательная и вдумчивая, может, что-то и получится. Говорил, что у меня особенная, «русалочья» красота, глаза невинные и прозрачные, волосы роскошные… В общем, взял он меня на этот свой звездный курс. Злой рок? Судьба? А может, все вместе, не знаю. Та багринцевская реплика прозвучала для меня не обидно, а, скорее, обнадеживающе. Я решила, что добьюсь актерской славы, познаю секреты профессии, чего бы мне это ни стоило, познаю ее настолько глубоко, насколько позволит мне мое упорство. И пусть я «не хватаю звезд с неба», своим терпением я сумею добиться многого.
Иногда я думаю, могло ли все сложиться иначе? Что, если бы я не увидела Вацлава в толпе абитуриентов в институтском дворе под освещенным солнцем лохматым кленом? Он и сам был похож на тот клен – златоголовый, вихрастый, тонкий. Он смеялся, и нежное, ласковое солнце играло на его губах. Я увидела его в тот день, и сердце мое упало.
В один из теплых осенних дней, уже после того, как все мы оказались зачисленными на курс, мы пошли слоняться по бульварам вместе – я, Гоша и Вацлав. Гоша жаловался на преподавателя, давшего ему для этюда какую-то неудачную роль, сетовал, что там нечего играть, что он не может постоянно «играться» в эти «отдай – не отдам», что давно уже пора начать ставить со студентами отрывки из классики. И Вацлав тогда сказал:
– Все, что угодно, можно сыграть. Даже вот это заколоченное чердачное окно. – Он указал на дом, мимо которого мы проходили.
– Да ну? – скривился Гоша. – Интересно, как бы ты играл гнилые доски?
– У тебя просто недостаточно воображения, ты не видишь вглубь, – возразил Вацлав. – Можно преподнести это как символ задавленной условностями мятущейся души. Эх, бездарь ты, Гошка, ремесленник!
Конечно же, я влюбилась в него без памяти. Он был самым красивым из всех, кого я когда-либо видела, самым красивым не просто мужчиной, а именно человеком, самым талантливым, необычным, всегда разным. Его внешняя красота была ослепительна: лицо одновременно тонкое, классическое и вместе с тем – твердое, властное, притягивающее взгляд. Тело подтянутое, мускулистое и – легкое, гибкое. Но еще больше внешней меня привлекала его внутренняя красота, в которой таилась для меня какая-то загадка.
Чем больше я узнавала его, тем сильнее чувствовала, что никогда не пойму его до конца. Он был предан профессии, своему выбору, нет, конечно, мы все были преданы, но Вацлав как-то по-особенному. Он мыслил иначе, чем мы. Возможно, в глубине души он мечтал о вселенской славе, но более всего хотел разобраться со своим актерским естеством, понять, на что оно способно. Как оказалось, на очень многое. Но это выяснилось лишь двадцать три года спустя, а тогда… Тогда он был семнадцатилетним златокудрым мальчишкой, в которого я без памяти влюбилась.
Он умел быть веселым и бесшабашным, а иногда поражал мрачностью. Порой скрытный, порой откровенный до жестокости. Иногда казалось, что окружающие ему безразличны, что он вообще не обращает на них внимания. Временами же удивлял очень точными наблюдениями за людьми, оценками наших знакомых. Помню, однажды мы с Владом заспорили об однокурсниках – у кого самое большое будущее. Как будто у нас могли быть хоть какие-то сомнения на этот счет. А Вацлав, до поры безразлично наблюдавший за нашим спором, тоном оракула изрек:
– Ада!
Мы засмеялись, решили, что это шутка. Все мы считали Аду лишь бездарной красивой куклой, с пухлыми губами и прической под Мерилин Монро. Все знали, что начинала она с модельной карьеры, а в институт ей помог поступить богатый муж, чтобы она не скучала целыми днями в его хоромах на Рублевке.
– Что вы гогочете? – поднял брови Вацек. – Я говорю совершенно серьезно – Ада очень одаренная девушка, она пойдет дальше любого из вас.
Конечно же, он оказался прав, уже на втором курсе стало понятно, что Ада не просто блондинка с приятной внешностью. Но никто из нас не видел этого из-за неудачного первого впечатления, а Вацлав, как он сам говорил, не боялся смотреть вглубь.
Он умел ценить красоту. Когда приходил в гости в нашу с бабушкой квартиру, мог подолгу разглядывать бабушкины реликвии. Подносил к свету старинное дореволюционное блюдо кузнецовского фарфора, благоговейно рассматривал тонко прорисованные незабудки, сдувал едва заметную пыль с сетки тоненьких трещин. А к вечным человеческим ценностям был иногда пугающе равнодушен.
Однажды я рассказала ему про бабушку – о том, как она ждала с войны деда, четыре года, как получила на него похоронку, и так никогда больше и не вышла замуж. Вацлав лишь скривил губы и бросил: