Замечательные чудаки и оригиналы
Шрифт:
О себе она рассказывала, будто в сновидениях ей бывают разные гласы и явления. Старухи-ханжи, старые девы и несчастные молодые девушки, которые по ее советам отказывались выходить замуж, жили у ней с утра и до ночи, а иные и ночевали. Эти постоянные собрания у босоножки, недоказанные чудеса и разные неблаговидные сцены, бывавшие тайно по ночам, обратили на нее внимание полиции; икона была взята в один монастырь, а босоножке было приказано прекратить сборища.
После этого Босоножка все собиралась выйти замуж, но не вышла; затем занималась сватовством. Дом ее постоянно был наполнен неувядаемыми вдовицами с моськами и болонками на руках; разные отставные усачи и другие выхоленные джентльмены искали у ней протекции и занятий. Ее жилые комнаты носили какой-то специфический запах; свежего человека, как только
XV
Голубица
В ряду известных таких женщин-пустосвяток, пройдох и ханжей сияла, как адамант, в Москве и Петербурге в пятидесятых годах толстая и красивая баба лет сорока пяти, с лицом белым и беззаботным. Называлась она Ольга Макарьевна или просто Макарьевна; величала, впрочем, себя она «вдовицей», «странницей», «птицей небесной», «голубицей» и «оливанной». Старые петербургские гостинодворцы еще должны помнить, как она бродила по лавкам, в черном суконном подряснике с широкими рукавами, подпоясанная большим ременным поясом, на голове у ней красовалась черная остроконечная бархатная скуфья, но нередко хаживала она и повязанная красным фуляровым платком с распущенными по плечам волосами. В руках у ней была огромная палка, которую она называла «жезлом иерусалимским»; в руках же она по большей части держала пучок восковых свечей; на шее надеты были четки с большим крестом, а иногда и несколько образов, писанных на финифти и вытесненных на единороге иерусалимской работы.
Всех встречных Голубица благословляла и давала им целовать свои руки. Говорила она всегда иносказательно, о себе же простодушным купчихам болтала всякую ложь, только в самых выспренных и велеречивых словах: – Вам, друг мой милый, – говорила она какой-нибудь купеческой благодушной слепоте, – жена я была боярская, ездила в карете драгой и устроенной муссиею и сребром, и имела аргамаки и кони многи с гремячими чепьями. Лепота лица моего сияла, яко древле во Израиле вдовы Юдифи или древней Деворы или Эсфири, жены царя Артаксеркса. Но раз в нощи бысть мне видение и клич неподобный: «Жено, почто очи твои на нищих и убогих не взирают?» И, восстав от сна и памятуя эти слова, пала я ниц, прося отпуска грехов своих. Персты же рук моих возношаще на чело, на пуп и на обе раме. Из очей моих слезы яко бисерие драгое, исхождаху, а из глубины сердца бысть вопль велий – воздыхания же терзаху утробу, яко облацы воздух возмущаху. И с того часу ноэи мои дивно ступание возымели по темницам, по весям и распутиям, нося милостыню от дома своего, нося деньги к ризы и другая потребная – овому рубль, а инде десять, а иному и сотенный билет. Ближние же моя меня, яко зверие дикие, за это терзаху сердце и плоть рваху…
Заканчивала она свои разглагольствования по большей части разными выпрашиваньями, начинавшимися такими словами: «Я и тебе, свету моему, о своих бедах и напастях возвещу».
Родом Макарьевна была московская мещанка. Под конец своей жизни она уже не выезжала из Москвы и жила между купчихами Таганки и Замоскворечья, где пользовалась большим уважением и почетом, и считалась необходимою принадлежностью на всех поминках, похоронах, свадьбах, при отпуске невест под венец; помимо ее, никто не смел подвязать в мешочках, в которые кладут четверговую соль, кусочек хлеба, уголек, иголку, булавку, маковую головку, ладанку, плакун-траву, корень Петров-крест.
На поминках и на похоронах она играла тоже роль утешительницы: надевала на плачущих четки, крест с себя, говорила разные подходящие тексты и т. д., садилась за столом между духовенством, толковала о рае и аде и проч.
На девишниках она благословляла сундуки, куда будут класть приданое, клала кусочек хлеба с солью, в каждый угол по серебряному пятачку, подвязывала невесте известный карман с мячкинским [69] снадобьем, в состав которого вместе с названными выше вещами входила еще богоявленская свеча, и другая свеча от иконы Гурия, Самона и Авива, деревянная палочка с двенадцатью зарубками, розовая шелковинка и какое-то заклинание от порчи.
69
Носит название от известной московской старухи-лекарки Мячкиной.
Терла она также купчих в банях, пользуя от разных недугов, пользовала и от бесплодия какой-то косточкой.
Особенно молодые вдовы и молодые жены, а также и молодые мужья любили посещать ее квартиру.
Круг действий Макарьевны не ограничивался одной Москвой, она посещала Нижегородскую, Коренную и другие ярмарки.
Некоторое время она держала при себе девушку, одним выдавая ее за дочь, другим – за воспитанницу. Девушку эту под конец она выдала замуж за консисторского чиновника, дав за ней приданого тысяч десять.
Жила Макарьевна подчас очень весело, и вечерком нередко можно было встретить ее катающейся на извозчике-лихаче, красивом и румяном. По смерти у ней осталось более семидесяти тысяч капитала, который и получила ее воспитанница или дочь.
XVI
Батюшка Шамшин и мещанин Кочуев
В самое недавнее время в Петербурге славился своими пророчествами помешанный Шамшин; содержался он сперва на Удельной, затем был переведен в больницу Николая Чудотворца, где и умер. По словам Петербургской газеты», на четвертый день его приезда в Петербург уже стали притекать «верующие» в него. Управление больницы однако твердо охраняло покой больного Шамшина от «вопросителей», но жар веры притекающих от этого не унимался.
В церкви больницы, как говорит «Газета», шла ежедневная служба, и желающие видеть батюшку Шамшина приходили в церковь с надеждою его там встретить. Но это было напрасно: Шамшин к церковной службе не ходил. Сильно верующие в него принимали другие меры и делали энергичные опыты.
В Страстной понедельник два купца одушевились так, что даже явились в контору больницы с настоятельным требованием, чтобы Шамшин был им «выдан», так как он будто бы вовсе не помешан, а находится в полном рассудке, и «отец Иоанн благословил им его вынуть».
Требование было так настойчиво, что главный доктор вынужден был приказать вывести этих благословенных людей вон, что, разумеется, и было исполнено, но благословенные, по удалении из конторы, перешли в церковь и здесь тоже не имели успеха. Вместо Шамшина они случайно насладились несколько религиозною беседою Эвенского, имеющего величественную манию о своих будто бы непосредственных соотношениях с Богом. Больной же Шамшин помещался в одной из общих палат во втором отделении. Он был совершенно тих и не говорил ни с кем ни одного слова. Весь день он сидел на своей кровати или вставал и молча, в одиночестве прохаживался тихими шагами по коридору. Он был светлый блондин, лет за сорок на вид, с приятным чистым золотистым отливом в цвете волос, острижен по-русски «в скобку», борода русая, длинноватая и раздваивающаяся. Голубые глаза смотрели чрезвычайно кротко, со смешанным выражением доброты и грусти или даже, пожалуй, страдания. Смотрел он на говорящего с ним внимательно, но не уставляясь, а как подстреленная птица. Не отвечал никому ни на какие вопросы. В редких случаях прилагал руку к сердцу и тихо кланялся, как бы извиняясь или прося оставить его в покое. Кушал досыта, но без всякой жадности и ничего не просил. Спал он спокойно; руки у него были чистые, белые и красивой продолговатой формы, каких не бывает у людей, занимавшихся черными работами.
Писал он плохо, как пишут мелочные лавочники, но письменно отвечал на все вопросы коротко и очень вежливо. Вообще это была натура мягкая, и все движения его были тихие, и по-своему даже грациозные, симпатичные.
Молитв он за последнее время писать не хотел. Писал он карандашом, держа бумажку на колене. Написав один ответ и начиная писать другой, он всегда прежде зачеркивал в первом ответе последнее слово. Незадолго до смерти Шамшина его посетил один хорошо знакомый нам литератор, который перед тем был опасно болен. Он попросил его написать что-нибудь на листке памятной книжки. Шамшин скоро взял карандаш и написал нечто очень подходящее, а именно: «Я не знаю, чево вам писать, вам написанного не перечитать. От болезни вас Господь спас», – последнюю фразу он подчеркнул, потом прижал руку с карандашом к сердцу и умоляющим взглядом просил, чтобы карандаш ему оставили, что и было исполнено с разрешения тут же бывшего доктора.