Заметки, не нуждающиеся в сюжете
Шрифт:
Это я кому говорю-то? К кому — все сказанное и все невысказанное обращаю? А все к тем же, к тем же, кто из принципа не хочет меня понять, дескать, сами все знаем, не глупее тебя! Вот и весь ихний гуманизм и человеческое отношение!
Вот и вся ихняя перестройка — каждому на каждого наплевать и растереть. Гласность для них — свобода оплевания, они ее ждали как манны небесной — и вот дождались! Празднуют! Бесятся! День ото дня плодятся! Без удержу размножаются! Надежда — друг друга пожрут!
И вот я прихожу в «Новый мир», а там сидит — кто? Там главный редактор сидит! Зачем он там? А все затем же: меня стращать, меня
В конце концов я с редактором поговорил. Нецензурно, то есть без цензуры. Высказался до края. А ему — нипочем! Как горох об стенку. Он не понимает, что весь мир уже скоро содрогнется от моих слов и мыслей. Я никому на свете, хотя бы и всему миру, шутить со мной не позволю! Я уже полностью доведен и понимаю это, а другие все еще не понимают, что они тоже доведены уже. Горбачевыми-Ельцинами, Бурбулисами-Гайдарами, а также Бушами-Колями. Они меня заставят высказаться на деле. И пусть они не думают, что это случится в далеком будущем, что они не доживут. Обещаю: доживут! Пожгу чего-нибудь, убью кого-нибудь — тогда услышат и поймут, что такое гласность!
Примечание. Один из типов моих посетителей. Один. Но их — множество.
Что такое редакция толстого журнала-ежемесячника? Это такое место, где никто ничего не знает о текущем номере, но какая-то часть сотрудников что-то делает — иногда добросовестно.
Содержимое выбивает из отделов ответсекретарь и сдает в типографию. (Наш секретарь не сдает — не желает иметь дела с издательством.) Еще несколько позже, все без исключения — и работяги, и сутяги, суетяги, чистой воды бездельники — с интересом рассматривают, что же там оказалось сброшюрованным — под одними корочками. В одном номере журнала.
Заключение: редактор собирает летучку. Летучка обсуждает вышедший номер. Тут каждый и проявляет свои истинные способности. В этот день в редакции полный сбор. Как в день выдачи зарплаты.
Что такое редакционный коллектив? Это коллектив, в котором все знают все, что надо делать, и никто не умеет что-нибудь сделать.
В котором есть главный редактор, обязанность которого — выслушивать советы своих сотрудников.
Что такое зима и лето в коллективе редакции? Зима — это время, когда трудно работать, потому что слишком холодно, а лето — когда работать трудно, потому что слишком жарко. Ну а весна и осень — уже и сами по себе ни то, ни се.
Корреспондента газеты кормят ноги. Что кормит редактора толстого журнала? У нас мизерные зарплаты, люди где-то и чем-то еще подкармливаются. И слава Богу! Что еще с них спрашивать, какую-такую еще работу? У нас очень хороший, высококвалифицированный коллектив, а главный редактор — на своем месте (потому что заменить его все еще некем).
Д.С.Лихачев — последний русский интеллигент-гуманитарий, оставшийся в Отечестве. Он еще той школы, которую в начале века составляло в России по крайней мере несколько тысяч человек. А то — и десяток тысяч. И вот он — последний.
Он один знает столько, сколько мы, тысяча современных русских интеллигентов, знаем все вместе взятые, суммарно. Больше всего меня удивляет его память.
Вот уже и взгляд усталый и даже равнодушный и лицо не выражает ничего, но все это не действует на память — она существует сама по себе и независимо ни от чего.
Еще недавно таких было вдвое больше. Лосев был.
Сюжет — это преимущество искусства перед жизнью. Это изобретение, которому нет и никогда не будет равных. По существу, все изобретения ума человеческого — это средство к обману жизни, но равного сюжету нет и вряд ли может быть. Во-первых, сюжет обладает той последовательностью событий, которой жизнь никогда не обладает, хотя бы потому, что она сама себе сюжет, во-вторых, сюжет отбрасывает все, что мешает ему осуществиться, а жизнь и мечтать об этом не может.
Сюжетное мастерство — сказочное мастерство: и потому, что оно умеет отобрать у жизни все то, что ему нужно, и потому, что умеет лишить себя всего, что ему не нужно, и потому, что умеет выдать себя за действительную жизнь, даже и после этих немыслимых трансплантаций и ампутаций.
Кроме того, мастер сюжета умеет и может считаться как с неким наличествующим фактом — с фактом своего незнания мира. Он даже и не знает, что он — не знает. И в этом смысле он — совершенное животное, жизнь этого тоже не умеет и никогда этому не научится. Жизнь знает себя до конца, но бессловесно.
Почему-то человек не может жить без изображения жизни. Через свое воображение. Через сюжеты художественные и научные, общественные и интимные.
Человек страшно самолюбив, а сюжет, а изображение жизни, как ничто другое, удовлетворяют его самолюбие.
Да здравствуют сюжеты!
Комментируя «Франкфуртские чтения» Генриха Бёлля в книге «Самосознание европейской культуры ХХ века», Ирина Роднянская пишет, что Бёлль не считал иронию тем алиби, которым автор может пользоваться в отношении своего произведения. Но ведь любое литературное произведение уже есть авторское алиби: высказывая ту или иную мысль, создавая тот или иной образ, сюжетную или бессюжетную ситуацию, автор обязательно осуществляет свое собственное алиби. Еще не было таких авторов, которые, и принимая принципиально-чужую точку зрения, опровергали бы самих себя. Даже раскаяние, даже самая жесткая самокритика все равно являются для автора только в виду алиби его самого.
Художник может быть разным, но не противоположным самому себе. Даже если его творчество и дает повод усмотреть в нем такое противопоставление, все равно во все времена он субъективно самоутверждается. Или — переутверждается.
Дважды в разных писательских группах я бывал в Дортмунде у прозаика Рединга, друга и поклонника Бёлля (а раз так, то и русской, и советской литературы).
Приезжал Рединг в Советский Союз многократно. Один год — в Дубулты, в Дом творчества, с двумя своими чудными мальчиками, с женой, очень милой женщиной (а также со своими полотенцами, простынями и рулонами туалетной бумаги). В Дубултах мы общались еще и еще.
Но не об этом речь… Рединг обязательно хотел познакомить нас с Бёллем, мы садились в машину и ехали из Дортмунда в Кёльн (60-е годы, конец).
Приехали в первый раз, Рединг позвонил по автомату Бёллю, тот извинился: что-то заставляет его отложить нашу встречу часа на два. Звонили через два часа, еще через два — результат тот же, и мы уезжаем в Дортмунд.
Спустя день-другой мы снова в Кёльне и снова визит откладывается сначала на два часа, потом — на час, ну, а потом — мы в кабинете Бёлля. Рединг сияет и, сияющий, знакомит нас. Только начинаем разговор, как Бёлль говорит: а пойдемте-ка я покажу вам свою квартиру!