Заметки обо всем
Шрифт:
Госпожа М., выжав из своей жилицы все, что могла, перепродает ее другой сводне, та — третьей, и Е. А. пятнадцати лет с прибавкой одного года в паспорте очутилась в заведении.
Пробыла здесь недолго, с полгода, и, ознакомившись с Мясницкой больницей, пробует устроиться самостоятельно. Это — период скитаний по квартирным хозяйкам, хозяевам, есть и такие,— замечает автор письма, — по меблированным комнатам. Это — жизнь по бульварам, тротуарам от «Эрмитажа» до Филиппова.
В одной из содержимых хозяйкой меблированных квартир, являющихся, к слову сказать, тайными публичными домами с распитием водки и пива, горничная девушка Паша принимает участие в судьбе
Расчет прямой. Хозяйка за комнату с отвратительным столом берет сорок рублей, да на столько же украдут хозяйка и подруги как вещами, так и деньгами, когда Е. А. пьяна, — впрочем, она и трезвая не имела привычки, по простоте своей, сохранять вещи под замком.
Теперь ей семнадцать лет. В такие годы родители дочерей своих считают детьми, а она уже четыре года — четыре года! — занимается проституцией как ремеслом».
Далее автор рисует внутреннюю духовную сторону ее. «Е. А. неграмотна. На карточке, подаренной ей одним «гостем» и изображающей Адама и Еву, она не могла указать, кому какое принадлежит имя. Она больше склонялась решить вопрос так, что Адам — это женщина, вероятно, от «дамы». Считает же девушка так: двадцать восемь, двадцать девять, двадцать десять... В какой цифре выражается ее бюджет, она не знает. Как ребенок, она не знает цены вещам: она их не покупала, за них не выплачивала, у нее удерживали из заработка. Ей обыкновенно объявляли: за такую-то вещь она уже не должна, а должна за другую. Не выходя из дома, он жила лучше или хуже, не в зависимости от заработка. Она ничем не дорожит: ни вещами, ни покоем, ни своим, ни чужим. Каждое впечатление без следа вытесняется следующим.
Вся ее жизнь — ряд случайностей, без логически связи, последовательности. Она много пьет: требуют хозяйки — доход. Требуют купцы:
— Мы дома с женами так-то сидеть можем, — говорят они, если она не пьет.
Она пьет еще потому, что среди этих девушек крепко держится предрассудок, что не пить совсем, живя их жизнью, — вредно.
Цинизм ее можно ли назвать цинизмом? В силу своего ремесла она только называет своими именами вещи и явления, преобладающие в ее обиходе. Это не цинизм, а печальная действительность.
Один «гость» неловко выразился, что «заплатил» ей. Надо было сказать «подарил». И она в слезах говорила ему:
— Платят только за вещи, я — не вещь, а женщина... я — женщина.
Физически Е. А. перестала развиваться, вероятно, со времени своего «падения», то есть с тринадцати лет. Она миниатюрна, очень мила, способна, как ребенок, подолгу любоваться собой в зеркале. Да в действительности это и есть ребенок, беспомощный, не знающий и не понимающий жизни, правдивый, искренний, откровенный, щедрый, не злой; жизнь еще не успела озлобить ее.
Самым вредным элементом в жизни проституток являются сутенеры, «коты». Начав с объяснений в любви, они окружают девушку полным вниманием и лаской и, приучив к себе, меняют тактику. Постепенно приобретая право вмешательства в личную жизнь девушки, негодяй сначала только снисходительно принимает от нее угощение, а потом и всецело распоряжается ее доходами, побоями взыскивая все, что ему нужно.
У Е. А. уже появился такой обожатель. Он поколачивает. «Потому и бьет,— говорит она,— что любит».
Она горько сетует, что у нее нет матери, которая бы защитила ее.
И в самом деле, кто защитит ее? Кто освободит от настойчивого обожателя, который бьет ее по голове, чтобы избежать видимых синяков?»
Вот и все.
Старая и поражающая своей новизной, как смерть, история. Эта коротенькая история: семнадцатилетней жизни стоит десятков повестей и романов с убийствами, самоубийствами, кровью и всякими ужасами. И это среди нас, быть может на одной с нами улице. Крохотная девочка, проданная старику купцу, утирает капающие слезы с одним задушенным криком-стоном: «Мама!»
А сколько их, сколько их, таких девочек в Москве.
Недогадливый мужик
«Маленькие недостатки механизма»...
Как-то мне нужно было поехать до станции Крюково, Николаевской железной дороги. Был веселый яркий день, и я отправился с дачи на полустанок Петровско-Разумовское той же дороги пешком.
Поезда еще не было. На платформе скучно дожидалось несколько пассажиров — вероятно, дачники. Сверкая на солнце, далеко убегали рельсы. По полотну шел мужичок, запыленный, усталый, с потным, почерневшим от загара лицом, с мешком за плечами.
Он подошел к платформе, свалил грузно опустившийся на землю тяжелый мешок и отер широкой мозолистой шершавой ладонью потное лицо.
— Жарко,— проговорил он, ни к кому в особенности не обращаясь,— итить чижало... плечи все отдавило.
И он еще раз отер лицо, снял шапку и поскреб в лохматых, слипшихся, тяжелых от пота космах. Приподнял, напрягаясь, мешок и сдвинул его к стенке.
Пассажиры стали подходить к кассе, и начальник станции подавал в окошечко билеты. Подошел и мужичок. Он достал из-за пазухи мокрый от пота, почерневший, скомканный платок и стал его осторожно развязывать. И его еще нестарое, но прорезанное уже глубоко морщинами труда и злой жизни лицо сделалось сосредоточенным, почти благоговейным. Он повернулся к пассажирам спиной, стараясь оградить себя от нескромных глаз.
Повозившись с платком, он достал из него несколько медяков, тщательно свернул платок, запихал за пазуху и несколько раз потрогал: «Тут ли, дескать?» — потом подошел к окошечку:
— До Крюкова,— и выложил, осторожно звякая, медяки.
Кассир торопливо и привычно пересчитал и быстрым движением сунул деньги назад.
— Тут тридцать, надо пятьдесят четыре.
Мужичок добродушно улыбнулся, точно хотел сказать: «Шутить изволите».
— От Москвы тридцать семь, — проговорил он голосом, свидетельствовавшим, что он понимает шутку, — от Москвы до Крюкова тридцать семь копеек... Ну, думаю, хоша и трудно, дай, думаю, до Петровского дойду, все копеек семь сберегу... Деньги нонче дюже вздорожали, — проговорил он, добродушно улыбаясь публике, и многочисленные морщинки побежали, перекрещиваясь, как по лопнувшей сухой глине, и опять подвинул тридцать копеек.
Кассир раздраженно отодвинул деньги.
— Я же говорю: пятьдесят четыре копейки... Отходи, не мешай другим...
Мужичок разом потемнел.
— Што же это: от Москвы до Крюкова тридцать семь копеек, а как ближе подходить, так все дороже будет!.. Это не модель... От Москвы, стало быть, до Крюкова тридцать семь верст, а от Петровско-Разумовского верст тридцать, и, значит, дороже...
И вдруг, повысив голос, проговорил:
— Пожалуйте билет!..
— Я тебе русским языком говорю: билет стоит пятьдесят четыре копейки... Отходи.