Заметки сочинителя
Шрифт:
Александр Крестинский
Заметки сочинителя
Ребят, да и взрослых тоже, часто занимает вопрос, насколько соответствует действительности то, что описано в книге. Обычно читатели с большим почтением относятся к тому автору, который может представить гарантии, что его произведение точно отражает тот или иной факт жизни. И наоборот - если выяснится, что ты что-то сочинил от себя, это воспринимается без особого энтузиазма.
Помню себя в сочинительстве очень рано. Сочинительство было какой-то могучей болезнью, которая меня одолела. Например, я всерьез был уверен, что сны, которые вижу, я сам себе сочиняю. Сочинительство доставляло мне в детстве не только радости, но и неприятности. Одно время я был известен у себя во дворе как хороший пересказчик книг. Читать я начал рано и читал много, и вот бывало, где-нибудь в подвале, на чердаке, словом, в каком-нибудь особо романтическом месте, я взахлеб пересказывал очередную книгу. Однажды,
Шутки шутками, а игра фантазии так же необходима в детстве, как спорт. В ней тренируется воображение как в борьбе или беге тренируются мышцы.
Особый вкус к сочинительству привил мне, пожалуй, двоюродный брат, который, будучи старше меня лет на двенадцать, казалось, не замечал этой разницы и любил играть со мной, как равный. Он играл со мной в такую игру, как будто он капитан корабля, а я юнга, но почему-то нахожусь на каком-то острове, куда он пишет мне письма. Как жаль, что ни одно из них не сохранилось! Сколько было в тех письмах живого интереса к моим делам, сколько веселых подробностей, как много полезных вещей узнавал я из них... А главное, они подталкивали мое воображение к сочинению ответных писем, и я сочинял их, громоздя ошибку на ошибку...
Однажды брат взял меня с собой на прогулку. Мы зашли в какой-то дом (столько лет прошло, но мне кажется, я узнаю этот дом, проходя по улице Пестеля!..), поднялись на верхний этаж. Нам открыла женщина в мягком белом платке, она курила длинную папиросу. Мы вошли в большую комнату, ярко освещенную солнцем. Там стояла пишущая машинка, и я понял, что эта женщина только что печатала на ней. Они о чем-то говорили с моим братом, смеялись, а я всё смотрел на машинку, такую высокую, красивую, под названием "Ундервуд". Потом женщина стала показывать нам рассказ, который сочинил и сам напечатал на машинке ее брат, школьник, немногим старше меня. Мне дали в руки листок с рассказом. Рассказ занимал треть листка. Я читал его со жгучей завистью. Завидовал я не только тому, что этот мальчик из самых простых слов сложил нечто про зиму, снег, солнце и лыжи, а главное, тому, что он сам напечатал всё это на машинке. Я пришел домой и стал писать рассказ за рассказом, один хуже другого, но у меня не было пишущей машинки, и я переписывал свои рассказы мелкими печатными буковками, стараясь, чтоб они были похожи на машинные. Этот незначительный, казалось бы, эпизод сыграл в моей жизни важную роль. Я никогда не видел воочию того мальчика, но часто представлял его себе и придумывал его жизнь, жизнь счастливца, обладающего сверкающим машинным чудом. Вполне возможно, если б я познакомился с этим мальчиком, я разочаровался бы в нем, и всё построение, сочиненное мною, рухнуло бы, и одновременно я лишился бы одного из источников сочинительства, каким оказался для меня этот мальчик и его незнакомая мне жизнь...
В школе я тоже все время что-то сочинял, пока в шестом-седьмом классе это не приняло какого-то разрушительного характера. Дело в том, что сочинял я и на уроках, в условиях, так сказать, экстремальных. Не следует забывать о такой сильной пружине, как авторское тщеславие. Когда на тебя со всех сторон обращены глаза одноклассников, воображение работает особенно живо и не знает никаких тормозов. Я сочинял фантастические романы с продолжением и тут же, главку за главкой, пускал их по классу с иллюстрациями моего соседа по парте, будущего художника. Если разобраться, это были глупейшие романы, а нравились они моим одноклассникам скорей всего потому, что я придавал персонажам черты своих товарищей по классу. Потом романы надоели, и мы стали выпускать журналы - "Красный перец" и "Личное дело седьмого класса". Это были сатирические журналы, и они тщательно скрывались от учителей. В конце концов мой соавтор поступил в специальную школу при Академии художеств, а меня, как и следовало ожидать, настигли крупные учебные неприятности...
Всё это были детские игры в сочинительство, которым пришел конец, как только я первый раз по-настоящему влюбился. Случилось это в восьмом классе. Я убежден: когда это происходит с человеком впервые, ему надо прощать многое - рассеянность, двойки, даже некоторую грубость и равнодушие к близким, - так необычно, мучительно и фантастично то, что на него впервые сваливается. Мое детское сочинительство было опрокинуто, казалось смешным и постыдным. Я начал писать стихи о любви, которые, кстати сказать, тоже были сочинительством: и десятой доли того, о чем я писал в этих стихах, я не испытал на самом деле, а придумал или вычитал в книгах...
Это происходило во время войны, в Ленинграде, тогда только сняли блокаду, жили мы трудно, недоедали, были плохо одеты. И вот в те дни со мной случилась одна история. Я хотел пригласить девочку в кино, а денег у меня не было. Просить у мамы невозможно - ее получки едва хватало нам на жизнь. И тогда кто-то надоумил меня продать книги из отцовской библиотеки. Я взял одну книгу, помню, что это были стихи. Чьи - не помню. И отправился в магазин на углу Невского и улицы Маяковского. Стоя в очереди к оценщику, я испытывал какую-то неловкость и жжение в руке, которая сжимала книгу. И вот я у прилавка. Оценщик, старый человек в потертой меховой куртке и перчатках с отрезанными кончиками, внимательно перелистал книгу и долго разглядывал титульный лист. Потом он извинился перед очередью и отвел меня в сторону. "Вы сын такого-то?" - спросил он тихо. Я кивнул, не понимая, откуда он мог это узнать. Старик погладил переплет и сказал: "Я доставал ему эту книгу, он очень хотел ее иметь..." Я опустил голову. "Его нет в живых?" - спросил старик. Я не ответил. Старик вздохнул. "Прощайте, сказал он, - и не ходите сюда больше".
Много разных ошибок совершил я в своей жизни, но вот о чем сейчас подумал: если эта история так врезалась в память, значит, она чему-то научила меня. Хотя бы тому, что книга - это не только некое содержание, облеченное в бумажную одежку, но еще и важнейшая часть духовной жизни тех людей, которые эту книгу любили, владели ею...
Потом я стал студентом, был конец сороковых годов, мы строили межколхозные гидростанции и гордились этим. Я писал стихи о стройке, и стихи эти мне самому казались вполне достойными, особенно после того, как их передали по радио вместе со стихами моих друзей-студентов. А у нас было литературное объединение, и вот однажды к нам в гости пришел известный старый поэт, который когда-то был знаком с Блоком. Мы читали ему свои стихи, а он сурово и язвительно говорил о них. Мне досталось сильно. Досталось за трескотню, за пустой надутый пафос, даром что искренний... Мне досталось так сильно, что в тот же вечер я выкинул в Неву все свои вирши, изорвав их на мелкие клочки. И сказал себе: всё, никаких стихов.
Пошел работать в школу, был пионервожатым, учителем, а школа - дело такое: забирает тебя целиком, так что и передохнуть некогда. Шли годы, я работал в школе, и любил свою работу. Потом много лет был журналистом и сотрудником журнала "Костер" и как-то незаметно для себя снова начал писать, но уже для ребят, и стихи и прозу, и постепенно оказалось, что эта работа стала главным делом моей жизни.
Все мы, детские писатели, летаем на воздушных шарах детства, а потом воздух в этих шарах кончается, и мы ступаем на землю, которую надо изучать и на которой надо жить как бы заново.
Меня всегда поражает, каким таинственным образом возникает новая вещь. Вчера ее еще и в помине не было, ты и сам о ней ничего не знал, и вдруг - споткнулся о камешек на дороге, и начала разворачиваться в тебе какая-то незнакомая кинолента, зазвучали голоса, замелькали лица... Повесть "Жизнь и мечты Ивана Моторихина", которая включена в этот сборник, могла бы вырасти совсем иной, с другим названием и сюжетом, не сложись дела таким случайным образом, что я остался ночевать один в пустынной сельской школе в одном из отдаленных уголков Рязанской области. Я тогда не спал всю ночь, и бродил по скрипучим старым половицам, и заходил в классы, освещенные луной, и садился за чьи-то тесные парты, и слушал, как ветер гудит среди деревьев около школы, и снова ходил - думал, вспоминал, фантазировал...
Есть сюжеты, которые мучают, как затяжная болезнь. Не дают ни спать, ни работать. Их надо записать, от них надо освободиться, выговориться. Чаще всего в основе такого сюжета лежит подлинная жизненная история, в которой автор либо сам участвовал, либо происходила она на его глазах. Это, скорей всего, такая история, в которой тобой проявлена человеческая слабость, и именно это не дает тебе покоя.
Такова история рассказа "Гном". В нем много пережитого. Хотя это, конечно, не строго документальное произведение, а рассказ, ибо в нем есть художественный вымысел. То, что описано в рассказе, происходило в необычной обстановке, во время войны. Но разве можно списать за счет войны мальчишескую несправедливость, жестокость, когда многие травят одного, благо он слаб и беззащитен!.. А разве в нашей сегодняшней среде - на улице, в школе, в пионерлагере - не бывает такого: подольститься к сильному, подставить ножку слабому, скопом навалиться на одного? Разве так не бывает: чувствуешь, что надо встать поперек потока, защитить того, кто слабей, а что-то подленькое в тебе шепчет: "Не высовывайся, и тебя не тронут..."