Замки гнева
Шрифт:
— Пент!
Пент — мальчишка. Хотя на плечах у него мужской пиджак, Пент — всего лишь мальчишка. Он лежит, растянувшись на земле, животом вверх, лицом к небу, впрочем, неба он не видит, потому что глаза его закрыты. Одной рукой он зажал правое ухо, а левое как можно глубже засунул в отверстие трубы, и, если бы это было возможно, он просунул бы туда всю голову, в эту трубу, но даже голова такого маленького мальчонки не пролезла бы в трубу с отверстием не шире чашки. Что ж поделаешь...
— ПЕНТ!
Мальчуган открыл глаза. Он увидел небо и Пекиша. Он не мог сообразить, что же ему теперь делать.
— Вставай, Пент, мы закончили.
Пент поднялся, Пекиш опустился на землю. И посмотрел мальчику в глаза.
— Ну?
Пент потер одно ухо, потом другое, поводил вокруг глазами, стараясь как можно дольше не встречаться взглядом с серыми глазами Пекиша.
— Привет, Пекиш.
— Что значит — привет?
— Привет.
Если
— Пожалуйста, Пент. Не говори глупости. Скажи, что ты слышал.
На Пенте болтался мужской пиджак. Черный. На нем осталась одна пуговица. Верхняя. Он теребил ее пальцами, расстегивал, застегивал, с таким видом, будто собирался это делать вечно.
— Ну, скажи хоть что-нибудь, Пент. Скажи мне, черт возьми, что ты слышал из этой трубы.
Молчание.
— Про Давида и Голиафа?
— Нет, Пент.
— История о Красном море и фараоне?
— Нет.
— Может быть, это были Каин и Авель... да, это когда Каин был братом Авеля и...
— Пент, тебе не надо ничего придумывать. Ты просто должен сказать, что ты слышал. А если ты ничего не слышал, так и скажи: я ничего не слышал.
Молчание.
— Я ничего не слышал.
— Ничего?
— Почти ничего.
— Почти ничего или ничего?
— Ничего.
И тут Пекиш вскочил, как от укуса какого-то мерзкого насекомого, и принялся ходить взад-вперед, размахивая руками, как ветряная мельница крыльями, топча траву непослушными ногами. Он цедил слова сквозь зубы, с трудом сдерживая ярость:
— Это невозможно, черт возьми... невозможно, невозможно, невозможно... они не могли исчезнуть так просто, должны же они были выйти откуда-нибудь... если труба наполняется тысячами звуков, не может быть, чтобы они вот так просто исчезли, прямо у тебя на глазах... куда-то ведь они должны деться?.. здесь какая-то ошибка, это точно... где-то мы ошиблись... может быть, нужна труба потоньше... или, может быть, надо бы ее чуть опустить, точно! — надо бы сделать небольшой наклон... наверное, звук останавливается где-то посередине трубы... да, какое-то время он поднимается, потом останавливается... висит немного в воздухе, смешивается с ним, опускается на дно трубы, и олово его поглощает... да, что-то в этом роде... надо хорошенько подумать, и тогда все отлично получится... конечно... если я буду говорить в немного приподнятую трубу, звук будет подниматься вверх, а потом опустится обратно, и тогда я его снова услышу... Пент, это гениально, ты понимаешь, что это может значить?.. люди могут слышать свой собственный голос... человек берет трубу, направляет ее вверх, скажем, с наклоном десять градусов, и поет в нее... он напевает более или менее короткую мелодию, это зависит от длины трубы... поет, а потом слушает, и... голос его поднимается, поднимается, потом останавливается и возвращается обратно, и он его слышит, понимаешь, слышит... свой голос... это было бы великолепно... его услышать... это был бы переворот во всех музыкальных школах мира... представляешь себе?.. «Самослушатель Пекиша, — инструмент, необходимый для обучения великого певца», говорю тебе, он будет нарасхват... можно будет сделать его разных размеров, можно будет испробовать разные наклоны, различные металлы, кто знает, — может быть, его надо бы изготавливать из золота, нужно проверить, пока это неизвестно, пока надо проверять и перепроверять, никогда ничего не выходит, если ты сто раз не проверишь...
— Может быть, в трубе дырка и звук выходит через нее.
Пекиш остановился. Посмотрел на трубу. Потом на Пента.
— В трубе — дырка?
— Может быть.
И все-таки, хотя теплый вечерний свет — вещь, несомненно, удивительная, есть на свете кое-что еще прекраснее. Это случается, когда из-за непостижимых вихрей воздуха, шуток ветра, капризов неба, стычек увечных туч и еще десятка других случайностей, целого ряда нелепых обстоятельств, — когда в этом неповторимом вечернем свете совершенно неожиданно начинает идти дождь. Светит солнце, вечернее солнце, и вдруг — дождь. Совершенно невероятно. И нет человека, даже обессилевшего от боли или ослабевшего от горя, у которого при виде такой нелепости не возникает непреодолимого желания рассмеяться. Конечно, вероятнее всего, он так и не рассмеется, но если бы мир был чуть милосерднее, он бы наверняка не удержался от смеха. Это как удивительный трюк, прекрасный и неожиданный. В это невозможно поверить. И сама вода, проливающаяся на землю мелкими каплями дождя, падающего, кажется, прямо из солнца, которое спустилось к самому горизонту, не похожа на настоящую воду. Неудивительно, если на вкус она окажется сладкой. В общем, это необычная вода. И эта вода, и сам дождь — явление исключительное, не поддающееся никакой логике. Это как чувство. Такое сильное, что среди прочих чувств, дающих хоть какое-то оправдание смешной обыденности нашей жизни, это — самое пронзительное, самое чистое: вот так стоять неповторимым теплым вечером под нежданным дождем. Хотя бы один раз в жизни — так стоять.
— Дьявол! Дырка в трубе... как это я не подумал... Пент, милый мой, так вот в чем дело... дырка в трубе... проклятая маленькая дырочка... это ясно... и через нее-то и выходит звук... наружу...
Пент поднял воротник пиджака, глубоко засунул руки в карманы и смотрел на Пекиша улыбаясь.
— Но знаешь, что я тебе скажу? Мы найдем ее, Пент... мы найдем эту дырку, у нас еще целых полчаса до заката, мы ее найдем... вперед, малыш, мы не сдадимся так просто... нет.
И вот они пошли обратно, — Пекиш и Пент, Пент и Пекиш — они шли обратно вдоль трубы, низко склонившись над ней, один — справа, другой — слева, — шли медленно, внимательно Усматривая каждый сантиметр трубы, отыскивая потерянный звук, и если бы кто-нибудь увидел их издалека, он спросил бы себя, какого дьявола делают в огромном поле эти двое, ползущие как насекомые, уставившись в землю, и что они потеряли такого важного, чтобы вот так, забыв обо всем на свете, рыскать среди поля, и кто знает, найдут ли они когда-нибудь то, что ищут, — хотелось бы, чтобы нашли, чтобы хотя бы один раз, хотя бы иногда, — в этом окаянном мире, — кто-то, кто ищет, находил бы потерянное. Вот так, просто — и мог бы сказать себе: я нашел это, и слегка улыбался бы; я это потерял, а теперь нашел, — и такой пустяк был бы настоящим счастьем.
— Эй, Пекиш...
— Не отвлекайся, малыш. Если мы никогда не найдем эту дырку...
— Скажи только одно, Пекиш...
— Что?
— Что это была за история?
— Это была история об Иове, об Иове и Боге. Не отрывая глаз от трубы, не останавливаясь, они шли медленно, шаг за шагом.
— Это прекрасная история, Пекиш, правда?
— Да, прекрасная.
Было три часа ночи, и город погрузился во тьму. В пучину своих снов. В свою тягостную бессонницу. И так далее.
Не спал только Мариус Джоббард, — он сидел за письменным столом / при свете керосиновой лампы / в комнатушке на третьем этаже дома на улице Москат / с бежевыми обоями в зеленую полосочку / книги, дипломы, маленький бронзовый Давид, кленовый глобус диаметром метр двадцать один / портрет господина с усами / другой портрет того же господина / щербатый паркет с протертым ковром / запах пыли, табака и ботинок / в углу — две пары истоптанных черных башмаков.
Джоббард пишет. Ему около тридцати лет, и он выводит на только что заклеенном конверте имя одного прусского академика — Эрнст Хольц. Потом — адрес. Затем промокает пресс-папье. Еще раз проверяет конверт и кладет его на пачку других писем на правый край стола. Ищет среди бумаг какой-то лист, находит его, пробегает глазами шесть имен, написанных столбиком. Зачеркивает имя почтеннейшего проф. Эрнста Хольца. Читает единственное оставшееся имя: Госп. Пекиш — Квиннипак. Разворачивает письмо г. Пекиша, написанное на обратной стороне топографической карты вышеназванного Квиннипака, и читает его. Очень медленно. Потом берет бумагу и ручку. И пишет.
мы получили Ваше письмо, содержащее результаты — незаслуженно названные Вами неутешительными, — Вашего последнего эксперимента касательно прохождения звука сквозь металлические трубы. К сожалению, проф. Даллет в настоящее время не имеет возможности ответить Вам лично; простите покорно и не сочтите за труд прочесть эти строки, написанные ниже-подписавшимся Мариусом Джоббардом, учеником секретарем почтеннейшего профессора.
Справедливости ради хочу Вам сообщить, что, читая Ваше письмо, проф. Даллет не скрывал досады и проявлял нетерпеливость. Он назвал «непростительной наивностью" то, что трубы лежали прямо на траве. Должен напомнить Вам в этой связи, что если трубы не изолированы от земли, вибрации воздушного потока в конце концов поглощаются окружающими предметами и, таким образом, быстро исчезают. „Класть трубы на землю — это то же самое, что играть на скрипке модератором“ — это подлинные слова проф. Даллета. Кроме того, он назвал „детскими уловками“ (это его собственные слова) — закрывать руками входное отверстие трубы, и его удивило, почему Вы не использовали, как того требует элементарная логика, — трубу с меньшим отверстием, в ширину Вашего рта, — ведь это могло бы придать воздушному потоку всю силу Вашего голоса. Что же касается Вашей гипотезы о „Самослушателе“, могу сказать Вам, что Ваши идеи о распространении звука определенным образом расходятся с теориями проф. Даллета. Настолько расходятся, что почтеннейший профессор высказал одно утверждение, которое я считаю себя обязанным передать Вам буквально. „Этот человек — сумасшедший“. Этот человек — я говорю это, чтобы избежать неясностей, — без сомнения, — Вы.