Замри, умри, воскресни!
Шрифт:
Кто-то поднял маленькую собачонку и принялся размахивать ею в воздухе.
А корабль, разрезая холодную воду, кутался в туман; звуки оркестра затихли, и теперь стоявшую на причале родню было едва видно.
— Погодите! — закричал Дуглас.— Еще не поздно! Дайте им знак развернуться! Вы тоже можете отправиться в путешествие! Да- да, поплывем все вместе!
— Нет, Дуг, ты один,— откликнулся с берега дедушкин голос.— Тебе пора, мой мальчик.
В этот миг до Дугласа дошло, что на борту действительно нет ни души. Обыщи хоть все закутки — ни капитана, ни старпома, ни матросов. Только он один плыл сквозь
На ватных ногах он двинулся в сторону носового отсека. Почему-то ему показалось, что можно перегнуться через борт и на ощупь различить еще не высохшие буквы — название судна.
Почему перепутались времена года? Зачем вернулось тепло?
Ответ был прост.
Корабль звался «Прощай, лето».
Тепло вернулось за ним одним.
— Дуг...— таяли голоса.— Ах, счастливо... в добрый путь... простимся?..
— Скип, бабушка, дедушка, Билл, мистер Уайнески, нет-нет- нет, эй, Скип, ау, бабушка, дедушка, спасите!
Но берег уже обезлюдел, пристань растворилась в тумане, процессия вернулась в город, а корабль дал последний гудок, и от этого все внутренности у Дугласа разлетелись на мелкие осколки, которые слезами брызнули из глаз, и тут он разревелся в голос, твердя имена тех, кто остался на берегу, и получилось одно чудовищное, исполинское слово, от которого содрогнулась душа, а сердце облилось кровью и зашлось в сдавленном крике:
— Дедушка-бабушка-скип-билл-мистер-уайнески-помогите!
Тут он сел в постели, весь в холодном поту и в слезах.
Потом решил еще поваляться; слезы затекали в уши, а он содрогался от рыданий, хотя уже чувствовал, что лежит на своей кровати, а ласковый солнечный свет гладит его пальцы, судорожно впившиеся в лоскутное одеяло. Закатная пора принесла в спальню щедрый сноп лимонадных лучей.
Слезы высохли.
Поднявшись с постели, Дуглас подошел к зеркалу, чтобы посмотреть, как выглядит печаль, и увидел: она затуманила лицо и глаза, да так, что вовек не сотрешь. Тогда он потянулся к этому незнакомому лицу в зеркале — и наткнулся на незнакомую руку, от которой веяло холодом.
В кухне пеклись пироги, наполняя весь дом аппетитными вечерними запахами. Дуглас тихонько сошел вниз, понаблюдал, как бабушка вытаскивает из курицы диковинные потроха, задержался у окна, глядя, как Скип карабкается на свое любимое дерево, чтобы заглянуть за горизонт, а потом вразвалочку вышел на крыльцо, но запах пирогов настиг его и там — как нарочно привязался и не отставал ни на шаг.
На крыльце уже стоял кое-кто, решивший выкурить предпоследнюю за этот день трубку.
— Ой, дедушка, ты здесь?!
— А где ж мне быть, Дуг?
— Фу ты. Уф. Ох. Ты никуда не делся. И дом никуда не делся. И город.
— Да ведь и ты вроде никуда не делся.
— Ага! Вот здорово!
Дед покивал, посмотрел в небо, глубоко вздохнул и открыл рот, чтобы заговорить, но Дуглас, охваченный внезапным смятением, выкрикнул:
— Нет, не надо!
— Не надо чего, дружок?
Не надо, ответил про себя Дуг, говорить то, что ты собирался сказать.
Дед выжидал.
Деревья, склонившие к траве свои тени, на глазах окрашивались осенним цветом. Вдалеке последняя газонокосилка сбривала и состригала годы, укладывая их свежими холмиками.
— Дедушка, а правда...
— Ты о чем, Дуг?
Дуглас сглотнул, зажмурился, чтобы спрятаться в темноту, и выпалил:
— А правда, что смерть — это как будто ты один поднимаешься на корабль и уплываешь далеко-далеко, а все твои остаются на берегу?
Дед пожевал эту мысль, изучил пару-другую облаков и кивнул:
— Ну, примерно так, Дуг. А почему ты спрашиваешь?
— Просто так.
Дуглас проводил глазами высокое облако, которое никогда прежде не принимало таких очертаний и больше никогда таким не будет.
— А что ты хотел сказать, дедушка?
— Э... надо вспомнить. Прощай, лето?
— Да, сэр,— шепнул Дуглас, прильнул к высокому старику, взял его за руку и потерся щекой о дедову ладонь, а потом опустил ее себе на макушку — словно короновался на царство.
Прощай, лето.
Наблюдатели
(перевод В. Гольдича, И. Оганесовой)
В этой комнате пишущая машинка стучит, будто костяшки пальцев по дереву, и капельки пота падают на клавиши, которых беспрерывно касаются мои дрожащие руки. А еще насмешливо пищит москит, кружащий у меня над головой, и несколько мух, постоянно задевающих за экран-сетку. Вокруг голой электрической лампочки, висящей на потолке, трепещет бабочка, напоминающая клочок белой бумаги. Муравей ползет по стене; я наблюдаю за ним - и невесело смеюсь. Какая ирония: блестящие мухи, рыжие муравьи и сверчки, защищенные своей броней. Как жестоко мы все трое ошибались: Сьюзен, я и Вильям Тинсли.
Кем бы вы ни были, если к вам в руки попадут эти записки, никогда больше не давите муравья на обочине дороги, не убивайте шмеля, с шумом пролетающего мимо вашего окна, не уничтожайте сверчков, поселившихся у вас за очагом.
Вот в чем заключалась страшная ошибка Тинсли.
Вы конечно помните Вильяма Тинсли? Человека, потратившего миллион долларов на средства против мух, муравьев и других насекомых?
В офисе Тинсли не было места для мух или москитов. Ни на белой стене, ни на зеленом столе - нигде в кабинете не могло укрыться ни одно насекомое. Тинсли уничтожал их при помощи своей фирменной хлопушки для мух. Я никогда не забуду это орудие убийства. Тинсли, как истинный монарх, правил своим королевством, пользуясь хлопушкой, будто скипетром.
Я был секретарем Тинсли и его правой рукой в индустрии по производству кухонной посуды; иногда я давал ему советы относительно вложения денег.
В июне тысяча девятьсот сорок четвертого года Тинсли носил хлопушку для мух с собой на работу. Ближе к концу недели если я занимался какими-нибудь документами, то о появлении Тинсли узнавал по характерным щелчкам - босс приканчивал утреннюю порцию своих жертв.
Шли дни, и я замечал, что Тинсли постоянно на чеку. Он диктовал мне, но его глаза последовательно прочесывали северную, южную, восточную, западную стены, ковер, книжные полки и даже мою одежду. Один раз я рассмеялся и ввернул что-то насчет Тинсли и Клайда Битти - бесстрашных дрессировщиков диких животных, а он напрягся и повернулся ко мне спиной. Я замолчал. "Люди имеют право на странности", - подумал я тогда.