Замысел
Шрифт:
– Да, да, все понял, – кивнул Ревкин, глядя на часы, которые, он помнил, были ему вручены в 1939 году в Москве на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке за успехи в деле электрификации колхозного села, то есть вот за эту самую электростанцию.
– Ну, ладно, – она положила часы в карман, еще раз пытливо взглянула на мужа и, разматывая кабель, покатила катушку в сторону проходной.
Кабинет начальника охраны электростанции представлял собой просторное помещение с окнами на три стороны, а стены между окнами были украшены плакатами, диаграммами и двумя портретами: Сталин, раскуривающий трубку, и Ленин, склонившийся над планом ГОЭЛРО. Письменный стол начальника был пуст, не считая стоявших на нем мраморной чернильницы с высохшими чернилами и электрической плитки с большим, частично облупленным эмалированным
Стрельба велась на северо-западной окраине города, велась только немцами и велась просто так, для острастки тех, кто попытался бы оказать сопротивление. Сопротивления никто не оказывал. Тем не менее немцы продвигались с предельной осторожностью, но с пути не сбивались, видимо, хорошо изучили город по карте. Так хорошо, что танки, войдя в город, сразу перестроились в две колонны и одна из них направилась к райкому, а другая к тюрьме, где находился, по предположению, пленник большевистского режима – князь Голицын.
Для менее важных объектов танков не хватило, и к электростанции была направлена мотострелковая рота под командованием обер-лейтенанта Зигфрида Шульца, который по совпадению обстоятельств был в доармейской жизни дипломированным электротехником и теперь имел поручение, овладев станцией, посмотреть, нельзя ли ее немедленно запустить.
Аглая нашла в помещении проходной не только железный питьевой ковшик, но еще в ящике стола полпачки чая и кусок халвы в пропитанной маслом серой бумаге. Устроив себе царское чаепитие, она смотрела в окно на пыльную улицу, где лежала под забором привязанная к нему коза, и копошились куры, никак не озабоченные отдаленной стрельбой. Ей пришла в голову глупая мысль, что вот этим курам, наверное, все равно, какая здесь власть, советская, русская или немецкая. Придут люди из другой страны, в другой форме, установят здесь иные порядки, водрузят другие флаги, сменят портреты, возведут виселицы для коммунистов, а куры будут так же рыться в мусоре, нести яйца и бестолково кудахтать. Ею вдруг овладела такая ненависть к этим безмозглым птицам, что, будь у нее пулемет, она бы их всех тут же немедленно порешила. Впрочем, это чувство как пришло, так и ушло: какая бы Аглая ни была, но даже она поняла, что ненавидеть столь безвинных тварей смешно и глупо.
Аглая извлекла из кармана часы. С тех пор как она оставила мужа у главного генератора, прошло сорок минут, а он не подавал никаких знаков.
Звуки стрельбы стали реже, но ближе.
В прежние времена Аглая в муже ни на секунду б не усомнилась, но теперь немного забеспокоилась: повредившись в уме, что он там делает и делает ли что-нибудь? Аглая покрутила ручку телефонного аппарата. Никто не отозвался. Она стала свертывать самокрутку и заметила, что руки у нее сильно дрожат, махорка рассыпается и слепить цигарку не удается.
В конце улицы поднялось облако пыли, застрекотало и стало быстро приближаться к электростанции. Куры бросились наутек, а привязанная к забору коза даже не пошевелилась, словно понимая свою обреченность. Уже на подходе к станции из облака вырисовались катившие колонной по два тяжелые мотоциклы и на каждом по три мотоциклиста в запыленных кожаных куртках, в очках и с черными от пыли лицами, похожие на нечистую силу, которую ничто и никак остановить не может.
Как только проехали распахнутые настежь ворота, передний правый мотоцикл, отрулив в сторону, остановился, и двое из выскочивших из него пассажиров, направили на проходную короткие автоматы, а третий, высокий, стал махать рукой, поторапливая остальных, въезжавших на территорию станции.
И тут на столе перед Аглаей слабо и мирно задребезжал телефон.
– Все сделал, – донесся до Аглаи голос ее мужа Андрея Еремеевича Ревкина.
– Все заряды заложил, как я тебе говорила? – В правой руке Аглая держала недоеденный пряник, а в левую руку взяла конец кабеля, пока еще не соединенный с аккумулятором.
– Все заложил, – подтвердил Ревкин.
Последний мотоцикл тоже остановился, въехав в ворота, три человека его экипажа подошли к прибывшим ранее, и все шестеро с черными лицами, как у негров, направились к проходной. Высокий, идя первым, стянул с себя очки и фуражку и оказался не негром, а соломенного цвета блондином. Это и был Зигфрид Шульц.
– И провода подключил? – все еще уточняла Аглая, удивляясь сама, что приближение врагов не вызывает в ней страха.
– Да, сделал все, как ты сказала.
Между тем немцы, громко стуча сапогами, поднимались уже на крыльцо и обер-лейтенант Зигфрид Шульц взялся за ручку двери.
– Родина тебя не забудет! – крикнула Аглая в телефонную трубку и приложила свободный конец к клемме «минус». Сначала все было словно в немом кино. Крыша станции разломилась и кусками взметнулась ввысь, на гребне ставшего столбом пламени, а выше всех кусков, радостно кувыркаясь в дыму, летела к небу пустая железная бочка. Бочка еще не успела достигнуть наивысшей точки, как неимоверная сила наклонила деревья, сорвала с петель половину железных ворот, сдула с крыльца поднимавшихся на него немцев. При этом Зигфрид Шульц был оторван от двери вместе с ручкой, в которую он мертво вцепился, отброшен в сторону, ударен головой о дерево, отчего немедленно умер. Аглая повалилась под стол, и осколки стекла влетели в комнату, словно выстреленные из пушки.
Так Аглая стала вдовой. Так же, впрочем, как и Зибилла Шульц, урожденная Баумгартнер, которая ныне проживает в доме для престарелых в поселке Планнег под Мюнхеном.
Элиза Барская. Прошлогодний снег
В истории моих отношений с Егором есть один момент, который мне описывать особенно трудно, но опустить нельзя – это его диссидентская эпопея.
Волна подписанства началась в 66-м году с письма группы писателей в защиту Синявского и Даниэля. Потом к писателям подключились физики-химики и лица прочих профессий, а список защищаемых соответственно возрастал. Егор в то время был уже заведующим лаборатории и должностью этой дорожил не только из-за зарплаты и спецбуфета, но и потому, что она давала возможность проводить любые угодные ему эксперименты. Он был и членом КПСС, куда вступил в интересах своего дела.
Он занимал в науке столь заметное место, что наши правозащитники, естественно, хотели его вовлечь в свою деятельность, им нужны были громкие имена.
В защиту Синявского и Даниэля Егор тоже какое-то письмо подписал, но затем был вызван к Президенту академии, что ему там сказали, он мне не говорил, но с тех пор от участия в подписанстве долго уклонялся. К нему приходили разные люди в потертых штанах и с тяжелыми портфелями, приглашали к гражданской активности, уличали в равнодушии к общественным проблемам и упрекали в несострадании к жертвам режима. Он решительно и твердо отвергал всякие попытки вовлечь его в дело, далекое от его интересов. Утверждал, что он ученый, желает заниматься наукой, в которой он был близок к великому открытию из области черных дыр. Когда одна юная диссидентка напомнила ему, что Сахаров тоже ученый, он вспыхнул и сказал: «Сахаров уже сделал свою бомбу, а я еще нет».
Пытаясь сохранить в себе состояние спокойствия, в котором только и можно заниматься наукой, он старательно ограждал себя от всяких побочных переживаний, не читал газеты, не слушал радио, уклонялся от разговоров о политике, но я видела, что это давалось ему чем дальше, тем труднее. Он становился замкнутым, раздражительным, и, будь я более проницательной, я бы поняла, что оболочка, которой он себя как бы окутал и защитил, довольно тонка и, так или иначе, скоро прорвется. Но я в события особенно не вникала, потому что к той поре как раз забеременела и вслушивалась в себя. Мне очень хотелось ребенка, и ему тоже. Он хотел мальчика, а я над ним смеялась, говоря, что он male chauvinist pig, то есть в прямом переводе с английского – мужская шовинистическая свинья. Он переспрашивал: как? как? – и соглашался на девочку.