Занавес приподнят
Шрифт:
— Кто там?
Это был типограф Рузичлер. Он стоял на пороге в полном недоумении.
— Илюшка?!
— Да, господин Рузичлер… Здравствуйте!
Типограф с распростертыми руками бросился к Илье, обнимал и тискал его, жал руку и хлопал по плечу…
— Так мне же сейчас сказали в кофейне, что тебя привели жандармы, как последнего преступника, закованного в кандалы!
— Все верно… Но, как видите, освободили.
— Совсем?
— Надеюсь…
Рузичлер смотрел на Илью, словно не верил ни глазам, ни ушам своим, и снова стал обнимать его.
Илья впервые за долгое время рассмеялся. Но тут же посерьезнел.
— Большое
Рузичлер не дал ему договорить:
— Брось ты чепуху городить! О чем говоришь? Как тебе не стыдно! Чепуха все это!..
— Нет, не чепуха! — вмешался старик Липатов. — Наша вам сердечная благодарность, господин Рузичлер. Вы и ваша жена сделали для нас много доброго… Очень много!
— Перестаньте! И слышать не хочу, — отмахивался типограф. — Илюшка на свободе! Вот что важно!
— Тоже верно, — согласился старик Липатов, сворачивая на радостях цигарку. — А то я уж подумывал, доживу ли до такого дня…
— Ого! — весело воскликнул Рузичлер. — Я уверен, что вы еще будете встречать в нашем городе и других… Вы понимаете, Илья Ильич, о чем я говорю… Пора бы им подумать и о нас с вами…
— Пора бы давно… — ответил Липатов и, сам того не замечая, выпрямился, глаза его блеснули, лицо, и без того всегда серьезное, стало суровым. Резким движением он зажег спичку, прикурил, глубоко затянулся…
Рузичлер взял Илью за руку и, не отпуская ее, спросил:
— А знаешь, с кем на днях мы вспоминали тебя?
— Меня? С кем?
— С отцом твоего дружка!..
— Какого дружка?
— Хорошенькое дело — «какого дружка?». Отцом Хаима! Старика Волдитера не знаешь?
— Конечно, знаю. А что с Хаимом? Хороший парень, только, думается, напрасно мотнул в Палестину… Как он там живет?
— Хаим там создает «великий национальный очаг»!.. По-еврейски это называется «манэ цурес»… Ты знаешь, что это такое? Мои беды… или еще что-то в этом роде. А отец его тут еле перебивается с дочерью. Письма он получает редко, и хорошего в них, видимо, мало. Правда, однажды он порадовался, когда Хаим сообщил, что женился…
— Хаим женился?!
— Да, представь себе, женился… Как будто бог весть какое большое дело жениться! Но с тех пор старик почему-то молчит. Я не спрашиваю его ни о чем. Знаю, если бы было у него что-нибудь хорошее — наверняка похвастал бы. Раньше он, бывало, все говорил, что ждет от сына вызова. Теперь об этом — ни слова. Не думаю, чтобы Хаим стал уже Ротшильдом и зазнался!.. Ты же знаешь, не таков он, чтобы бросить отца и сестренку.
— Ну, нет! Это исключено, — твердо ответил Илья. — Хаим — отличный товарищ. Я тоже часто вспоминал его…
— Ну вот, видишь! Хотя, поверь мне, Илюшка, я не завидую ему, если даже он стал там миллиардером… Честное слово! У меня есть один немудреный принцип. Не бог весть какой умный. Обыкновенный! Родился я тут? Детство мое прошло тут? Родители мои похоронены тут? Друзья мои живут тут? Я тружусь тут? Значит, и находиться я должен тут!.. И если тут плохо, так тут надо и бороться за лучшую жизнь!.. Вот тебе вся моя философия… И точка! А к тебе, Илюшка, у меня просьба. И хочешь ты или не хочешь, но должен пойти навстречу…
— Пожалуйста, господин Рузичлер… Если только смогу — с удовольствием!
— Сможешь, сможешь…
Рузичлер
— К чему?
— К чему? — удивился типограф. — Ты же не знаешь, что твой бывший хозяйчик Гаснер уже раструбил всем в кофейне, что тебя отправляют на каторгу!
— Ну и бог с ним…
Рузичлер обиделся:
— Нет, нет, нет! Ты должен исполнить мою просьбу! Я хочу посмотреть, как будет выглядеть Гаснер, когда ты появишься! Прошу, Илюшка! Ведь от такого удовольствия я проживу по меньшей мере на десять лет больше положенного, честное слово!
— А может, и верно, надобно уважить? — сказал дед. — Только сперва приодеться бы… Маруся! Дай-ка Илюхе что там есть из одежонки… Рубаху чистую!
Суетясь и радуясь, как ребенок, Рузичлер ушел, чтобы инсценировать «неожиданную» встречу с Ильей в «Венеции». А Илья умылся, надел белую рубашку с открытым воротом и неуклюже сидевший на нем, но пропаренный и отутюженный до блеска черный пиджак деда, получил от матери несколько медяков и отправился вслед за типографом.
Появление в кофейне Томова было тотчас же замечено. С разных сторон послышались приглушенные возгласы, и обычно неутихавший здесь галдеж стал быстро замирать.
Будто не замечая этой перемены, Илья прошел к стойке, напротив которой за столиком сидел Гаснер с цирюльником, поздоровался с бай-Авраамом — хозяином кофейни — и заказал стакан зельтерской с сиропом.
— Что с вами, господин Гаснер? — ехидно спросил цирюльник. — Опустите руки! Или вы хотите уже сдаваться?! Не торопитесь, успеете!.. Пока ведь он один только здесь, и еще неизвестно, когда заявятся его дружки из-за Днестра…
Но мануфактурщик вопреки обыкновению пропустил мимо ушей язвительное замечание цирюльника. Его голова была до отказа забита тревожно-недоуменными вопросами, на которые он не мог найти сколько-нибудь вразумительных и успокоительных ответов: «Что же это делается? Как могли выпустить такого босяка?! Такого бандита! Сам ведь Статеску говорил, что его заковали в кандалы и теперь ему не видать белого света! И к чему я плачу столь большие налоги, если власти не хотят уберечь меня и других порядочных людей от таких бунтарей?! А взятки какие я каждый раз им даю! Они называют это «подарки»… Ничего себе «подарки»… А этот босяк смотрит на меня так, что лучше бы ему ослепнуть! Еще может и по уху влепить… От него всего можно ждать, даже в кофейне! Тогда все эти паршивцы вообще не дадут мне покоя: «смазал», «отбрил»…
Не один Гаснер недоумевал по поводу столь неожиданного прекращения дела, начатого столичной сигуранцей против ею же арестованного политического преступника. Комиссар Рафтоппуло и сыщик Статеску читали и перечитывали «постановление», строили всякие догадки, но так и не нашли ответа на волновавший их вопрос. Одно было ясно — постановление поступило от генеральной дирекции сигуранцы. Стало быть, они обязаны точно выполнить изложенные в нем предписания. И тем не менее они связывались по телефону с Бухарестом, перепроверяли. Все оставалось в силе… Ни Рафтоппуло, ни Статеску, ни тем более Гаснер не могли, конечно, и подозревать, что именно старший инспектор бухарестского департамента «по борьбе с коммунистическими элементами» Солокану, решив покончить с собой, на прощание «хлопнул дверью». И поступил на этот раз уже не согласно долгу службы, а как подсказывало пробуждавшееся в нем сознание…