Запах шиповника
Шрифт:
— За меня сказал Абу Али: «Поэты — принцы вселенной». По сложности ваше дело сравнимо с нашим. Чай варят в каждом доме, а лучший чайханщик один на весь город, даже если он огромен, как Багдад. Вода, огонь и чай — вот наше богатство. Но мой дед говорил, что семь поколений должны переливать чай из пиалы в чайник и в пиалу из чайника, пока он не обретет совершенную крепость, аромат, вкус и цвет настоя.
— Ты прав, Абдулла, но не во всем. Тем поэт и отличается от тебя, что в своем сердце хранит боль, знания и мудрость семи поколений, а судья ему все остальные поколения, сколько бы их ни пришло. Чай выдыхается и мутнеет между двумя молитвами, а написанное пером несокрушимо. Слово — послание сердца. Однажды
В нашем городе есть мастера шестидесяти ремесел, Абдулла, — чайханщики, ткачи, стекольщики, каменотесы, банщики, гончары, оружейники, ювелиры, резчики по дереву, медники и другие. Среди этих ремесел нет ни одного, по трудности сравнимого с работой поэта. Только копатели кяризов. Они роют колодцы в песках — копают землю на двадцать, на пятьдесят, на сто локтей! Пока из глубины не выступит желанная вода, лучше которой нет ничего. Им не хватает воздуха, они стиснуты сырыми стенами колодца, в любой момент готового обрушиться и заживо похоронить мастера. Но они копают, копают, а найдя воду, роют другой колодец. И так десятки колодцев — год за годом. И каждый соединен с другим подземным ходом, собирая тоненькие ручейки в неиссякаемый источник. От этой работы у копателей колодцев желтеют щеки, впадает грудь и горлом идет кровь. Они умирают, а вода, их вода, спасает людей от жажды, от отчаяния, от бессилия. Вот…
Хайям побледнел и, силясь что-то сказать, жадно глотал воздух. Ибн Джамал подхватил его на руки, не зная, что делать.
— Сюда, сюда, — засуетился Абдулла, расталкивая зевак, загородивших вход в чайхану.
Хайяма положили на суфу, подложив под голову подушку, и развязали пояс халата.
— Господин, уже побежали за лекарем.
— Лучше… домой… домой… — Язык с трудом повиновался Хайяму.
Тут же остановили арбу зеленщика, разгрузили корзины с перцем, луком, редькой; имама бережно положили на кошму, подстеленную Абдуллой. Он лежал и слабо улыбался. Небо опрокинулось над ним, щекоча глаза не- стерпимой голубизной. Огромное облако плыло, не отставая от арбы, до самого дома.
Когда больного вносили в узкую дверь и неловко повернули, Хайям крикнул — такая боль пронзила грудь. Нос с благородной горбинкой заострился, лицо побелело от боли. Словно сквозь дым он видел людей, знакомого врача, почувствовал под халатом его пальцы, холодные от льда, накрошенного в бычий пузырь.
— Где болит, Гийас ад-Дин?
— Под ключицей… очень…
— А здесь? — Хаким стукнул согнутым пальцем пониже левого соска.
— Больно…
— Поднимите ему голову.
Придерживая пузырь со льдом, привязанный полотном к голове больного приподняли. Врач поднес ему толстую фарфоровую чашку, в которой с треском и густым дымом тлел коричневый шарик. Губам стало тепло.
— Дыши!
С каждым глотком дыма дышать становилось безболезненней и легче.
— Теперь болит?
— Под ключицей нет… там больно.
— Через каждые два часа пей по десять капель из этого пузырька. Запивай горячим козьим молоком.
— Что в нем?
— Сумбул, китайская корица, дикий имбирь, семена укропа — настоянные на виноградном вине.
— Вот видишь, лекарь, на вине. Дай мне попить, пересохло во рту.
— Принесите молока.
— От молока у меня изжога.
— Если будет изжога, проглоти косточку маслины или разжуй пять зернышек овса.
— Ты не врач, а палач… Вместо того чтобы лечить больного, ты издеваешься над ним. Я болен, но не болезнь угрожает моей жизни, а отказ от вина… Самое удивительное, лекарь: чего бы я ни принимал внутрь при болезни — все вредит мне, кроме вина.
— Гийас ад-Дин, ты сам был врачом, и не мне говорить тебе о вреде пьянства, — достаточно того, что сказал пророк.
— То, что сказал пророк, я знаю лучше тебя. Но неужели ты никогда не задумывался, почему люди тянутся к вину, а не к отварам и мазям, хотя кровь лозы, как ты утверждаешь, вредна, а лекарства полезны? Мы были каплей жидкости, вложенной в чресла, извергнутой наружу пламенем страсти… Поживем и умрем… Время между нашим приходом и уходом надо прожить радостно, — и без того в наши сердца создатель вложил немало скорби. Или ты думаешь, с тобой время поступит иначе, чем с другими? Знаешь ли ты, в чем цель моего поклонения вину? Не поклоняться никому, в том числе и себе. К тому же я пью, но не пьянствую.
— Успокойся, — шепнула Зейнаб, обтирая мокрую грудь Хайяма. — Тебе вредно много говорить.
— Ты права. К чему многословие без поэтического дара? Ступай, лекарь, ты не понял больного, а без этого лечение бесполезно.
— Я приду завтра, а если понадоблюсь спешно, пришли кого-нибудь за мной — я живу у Ворот Канала.
Хайям устало закрыл глаза.
— Зейнаб, и ты осуждаешь меня? Сядь рядом. — Зейнаб поправила сбившееся одеяло, робко села на край суфы. Хайям погладил ее узкую ладонь, прижал к закрытым глазам. — Как я счастлив, что твоя рука закроет их… Ты не поверишь, мое сердце, но я полюбил тебя, когда ты была совсем маленькая. Я заказал твоему отцу тысячу кувшинов, чтобы видеть тебя чаще, и все ждал, как тот старик садовник, посадивший ореховое дерево. И я дождался! А скоро нас будет трое: ты, я и тот, кто родится. Тебе уже нельзя носить воду, — скажи сестре, чтоб прислала женщину.
— А тебе нельзя говорить.
— Ничего, мой сахарный попугай, я и так слишком редко говорю с тобой. Принеси мне шербет, похолоднее.
Зейнаб принесла запотевший кувшин с вишневым шербетом, но Хайям спал. Она нежно разгладила глубокие морщины на темном лбу с белой полоской кожи у волос, всегда прикрытой чалмой.
«Бедный, он всегда думает о своих противных линиях. Даже в праздники пишет. И совсем немного пьет — больше говорит о вине… Нет, пусть лучше будет мальчик — похожий на него. Нет, лучше мальчик и девочка».
Она думала и гладила лицо Хайяма, и дыхание его становилось глубже, спокойнее. Имам улыбался во сне.
Кто-то громко позвал Зейнаб. Она встала, задев туфлей кувшин, и быстро наклонилась, чтобы удержать его, но боль ударила в поясницу как камнем. Она упала на колени, до крови закусив губу, чтобы не разбудить спящего криком; сжалась в комок, боясь пошевелиться. А в ворота стучали. Испугавшись, что стук разбудит Хайяма, Зейнаб поднялась, держась за суфу, и медленно пошла к воротам. Это был отец.
— Муса видел, как имама повезли домой. Что с ним?
— Врач сказал, у него трехдневная лихорадка.
— А с тобой что? Не пора звать повитуху?
— Не знаю, отец. Я так боюсь!
— И твоя мать боялась, когда рожала тебя. Не бойся, все будет хорошо. Завтра пошлю за старухой Нарджис, пусть сводит тебя в баню. Ну что ты, глупышка? А где имам?
— Он спит. Врач не велел его будить.
— Зейнаб, с кем ты разговариваешь? — донеслось из дома.
— С отцом.
— Пошли кого-нибудь в майхану, а я сейчас выйду. — Набросив халат, в шерстяной серой шапочке Хайям сам вышел на айван. — Мир тебе, Мурод-Али. Садись сюда, здесь прохладнее. Уф! Теперь, благодаря родству с тобой, кувшины у нас водятся в избытке, а вина в своем доме я не видел давно. Какое дерево тебе по душе?