Запах шиповника
Шрифт:
Он протянул руку, гладя этот лоб, но пустота не дала ей опору, и рука упала. Восемь лет…
Сейчас, как сорванный давным-давно цветок шиповника, ты вдохнул ее нежный запах и поднимаешься за ним все выше — пылинкой, подхваченной солнечным ветром. И мысли твои плывут, как облака, — отрешенно и недостижимо для людей. Ах, если бы не Джинн, ты дунул бы на тончайшую паутинку, еще связывающую тебя с землей, и поднялся навстречу облакам и восточному ветру.
Слабый вздох слетел с бескровных губ, даже не пошевелив седых усов. Так тяжело было открыть глаза, так нестерпимо полыхало закатное небо! Растаял аромат
— Абдаллах?
Абдаллах ал-Сугани смотрел на друга, едва шевелившего губами, и молча плакал.
— Ты пришел, брат?
Джинн склонил голову.
— Теперь тебе не надо торговаться с ибн Аббадом. Позови «чистых», я хочу оставить завещание. Пусть войдут Санаи и мой свояк.
Джинн позвал шейха Санаи и имама ал-Багдади.
Когда они вышли из библиотеки, глаза у них припухли и покраснели.
— Жена, Хайям сказал: обедать будем в саду. Расстели скатерть и поставь все, что положено в таких случаях.
Сестра и еще одна женщина, нанятая для стряпни, расстелили в саду ковры, принесли подушки, новую скатерть и все, что приготовили, — мясо, плов, зелень, фрукты, соленье и маринованное. Для Хайяма поверх подушек постелили волчью шубу; Мурод-Али вынес его на руках, как ребенка. Теперь он был в зеленой чалме и тяжелом драгоценном халате, много лет назад подаренном Малик-шахом. Оглядев печальных гостей, Хайям вдруг поднес ко рту сложенные ладони и закукарекал. Свояк, что-то шептавший на ухо Санаи, махнул рукой, спугивая наглого петуха, а все засмеялись.
— Вот и хорошо. А если вы будете смотреть в землю, я прогоню вас. Плакать будете потом, сейчас не надо. Пусть те, кто меня любит, выпьют вина. Мурод-Али, у тебя сильная рука — налей всем до краев, а мне воды. Выпейте! А я поем вместе с вами, хотя проклятый лекарь разрешил мне только виноград и молоко с медом. Но кто не ест со своим гостем, тот дитя прелюбодеяния.
Ал-Багдади пил, кривясь от отвращения; Мурод-Али цедил вино, как неизбежное лекарство; Джинн и Санаи пили с удовольствием.
— Почтенный имам, — сказал Санаи, — у вас в Багдаде говорят: «Питье без музыки нередко причиняет головную боль». Тебе, кажется, плохо?
— Правильно, Санаи. Усто, прошу тебя, спой нам. Сестра, принеси рубаб.
Мурод-Али попробовал струны, подтянул колки. Могучая, с окаменевшими мозолями ладонь тяжко легла на хрупкую деку.
— Какую песню тебе спеть?
— Самую любимую.
Гончар с силой ударил по струнам. Печальные глаза, до самой глубины просвеченные болью, смотрели вдаль; зазвучал сильный голос — чистый и глубокий, как воды Нишапур-дарьи. Песня стремительно вылетела из дверей и стала слышна многим.
Некоторые дела в этом мире кажутся мне непростительными: Первое — когда старуха красит сурьмой глаза, Второе — когда тайны сердца рассказывают другим, Третье — когда непутевый сын становится болью отцовского сердца, Четвертое — когда расстаешься с другом…Голос сорвался, не в силах петь дальше, только пальцы с черными ногтями безжалостно терзали жилы струн. Тонкая шея Хайяма напряглась; и он продолжил дрожащим
— Так, усто? Я помню. И прошу тебя: спой еще.
— Я спою песню, которую ты знаешь лучше нас — она твоя.
Те, которые состарились, и те, которые только родились,— Каждый стремится достичь в этом мире свою цель. Но никому этот дряхлый мир не остается навечно — Мы уходим, приходят другие и снова уходят.Санаи с восхищением смотрел на гончара, не замечая, как пальцы сами постукивают по крутому боку кувшина. Джинн уже в третий раз поднял пиалу, каждый раз осушая до дна. Мухаммад ал-Багдади, впервые узнавший вкус вина, глупо улыбался, и качал огромным тюрбаном, и даже упал на бок. Он хватал соседей за рукава, призывая к вниманию. Но, видя, что слушают другого, пронзительно закричал:
— И сказал пророк: «Любезны мне из благ вашей жизни три: женщины, благовоние и прохлада моих глаз — молитва». А я думаю, старое вино лучше старой жены!
— Эх, свояк, ты не понял ни женщин, ни вина. Лучше выпей еще, а мне дай воды.
Имам неверной рукой протянул чашу, но она расплескалась, пока он ее подавал, а остатки пролил сам Хайям — пальцы правой руки онемели и не сжимались. Он хотел выругаться, но прикусил язык, чтобы не гневить бога. Но все-таки высказал свою обиду:
Тщетно тужить — бесполезная затея, Ибо этот небосвод сеял и жал тысячи подобных нам. Наполни кубок вином, вложи скорей в мою руку, Чтобы я выпил с мыслью: случилось все, что должно было случиться.— Санаи, запомни эту рубаи — у Хайяма она последняя. А теперь, никчемные пьяницы, позовите садовника, пусть срежет всю траву в саду.
Садовник не заставил себя ждать. Он прибежал запыхавшийся, в узкой бороде застряли крошки хлеба.
— Джинн, достань из мешочка два динара. Фарид, возьми их и окажи мне милость — срежь эту траву.
Садовник прижал руку к сердцу и глазам, но золотые не взял, даже попятился от них.
— Фарид, это же золото, а не медь!
— Поэтому я и не возьму его, господин. Разве я платил тебе, когда ты говорил со мной? Разве ты требовал динары, когда дарил нам свои рубаи?
— Слова твои утешают меня, Фарид. Срежь траву, и я твой должник.
— Но в ней уже нет сока, имам, и нет пользы.
— Я не корова, и у меня выгода в другом. Эта трава еще много лет будет расти, а я сюда не вернусь. Пусть ее запах будет мне наградой.
Садовник засучил рукава халата.
— А вы пойте. Санаи, налей вина! Горе мне с вами, разве так пьют?
Мурод-Али и Джинн пели, Санаи стучал пальцами по дну кувшина, зажав его между коленями, ал-Багдади икал и размахивал руками. А садовник, стоя на коленях, срезал серпом пучки травы, еще мокрой от дождя и скрипящей под острым лезвием.