Записки фельдшера
Шрифт:
— А ковровая дорожка? — поинтересовался я, искусно воспроизводя нехороший взгляд революционно настроенного матроса, только что выслушавшего ультиматум Керзона. — Постелить или так сойдет?
— Хам ты, Шульгин.
— Надо же кому-то им быть.
— Вы еще подеритесь, — замахал руками Стас. — Ладно, вопрос решенный, все едут, все согласны. Теперь вопрос финансовый…
Я снова отключился, разглядывая заросшую плющом стену института. Пять лет я провел в этих стенах. Пять тяжелых, чего уж там кривляться, лет. И какое-то время я действительно думал, что все эти годы будут потрачены не зря, а я, преодолев тяготы и лишения, выйду отсюда матерым натасканным молодым психологом, настолько грамотным и уверенным в себе, что, будучи даже отправлен в «горячую точку» на переговоры с террористами, сразу способным упасть на четыре лапы. А сейчас, когда корочка диплома уже почти что в руках, остается грустно признаться, что упасть я в состоянии только на пятую точку, да и в том случае — не обойтись без травматизма. Ожидания и реальность в виде учебы оказались настолько разными, что
Перед самым экзаменом нас оббежала лаборантка с кафедры, шелестя списком, который держала в руках:
— Так, психологи, быстренько, пофамильно мне сказали, кто куда пойдет работать!
— Кто куда… — философски протянул Виталик.
— Так, давайте дурака не валять, у меня еще дел полно! Ануфриева, ты куда?
— В школу.
— Так… Астахова?
— Тоже в школу, наверное.
— Угу. Березин?
— В тюрьму.
Мы дружно захохотали. Перед экзаменом, когда нервы на пределе, годной кажется любая, даже такого качества, шутка.
— Дегенерат, — констатировала лаборантка. — Пишу — «детсад». Тебе там самое место…
— …презренный гад, — ехидно подкинул рифму Стас.
Группа снова грохнула смехом.
— Да зачем это? — спросил я. — Я почти уверен, что половина из присутствующих здесь работать по специальности точно не будут.
— Господи, да мне все равно! Нам списки подавать надо, срочно, а вы с вопросами вашими! Ты вот куда пойдешь, Шульгин?
— Я в медицину пойду.
— Достал ты со своей медициной уже, — откуда-то из угла недовольно отозвался кто-то из наших.
— Мило. Для этого стоило пять лет учиться на психфаке. Так, Вильмов, ты?
Бойко «такая», она за десять минут распределила нас по заманчивым для нас перспективам. Мне досталась школа. Я лишь скривился. Да-да, помню, как же. Практика там закончилась три месяца назад, но воспоминания до сих пор живы. На нас сгрузили две совершенно нереальные по объемам программы, в рамках того, что мы тут проходим аж две практики сразу. Да, в довесок посоветовали «как-нибудь, во время, между делом» провести исследования к собственным дипломным работам — тоже немаленькие. Нет слов. Разумеется, никто ничего не успел, потому что для проведения хотя бы одного тестового занятия нужен был целый урок, и в лучшем случае — один. Ни один преподаватель, у которого горит учебный план, скажу прямо, не шел к нам навстречу с открытыми настежь объятиями. Да и детишки не горели желанием обследоваться, при слове «психолог» разражались шаблонными криками «Я не псих!!», писали в анкетах откровенную чушь и всячески саботировали выпрошенное у несговорчивых педагогов время. Местный же психолог — симпатичная, но крайне угрюмая девушка наших почти лет по имени Яна, представившаяся нам как Янина Александровна и требовавшая с порога только такого обращения, нам сразу, не без доли цинизма, обрисовала перспективы работы в школе: огромное количество разной степени занудности бумаг, в написании которых ты задействован по семь дней в неделю, тесты-субтесты, графики, таблицы корреляции, отчеты… Зарплата если и отличалась от моей санитарской, то не настолько, чтобы обрекать себя на подобное существование.
И теперь, когда диплом психолога у меня почти в руках, я сидел на крыльце института и осознавал, что он мне не нужен. Не хочу я быть таким психологом. Не об этом думал, когда поступал. А значит — пять лет жизни я потратил зря. Хотя, наверное, я такой не один. Я не кривил душой, когда говорил лаборантке, что половина нашей группы психологами не будет, более того, имел веские причины верить, что даже немного преуменьшил перспективы. За пять лет обучения розовые очки, надетые каждый поступившим, разбились вдребезги о быт реальности, а то, что в обозримом будущем было связано с полученной профессией, смотрелось непривлекательно. Психологи… да какие мы, к дьяволу, психологи? Те же вчерашние недотепы с дипломами, не более. Ну, два, ну, три максимум человека из группы действительно учили, интересовались, читали; все остальные, осознав, что мечта о собственной практике дальше мечты никуда не пойдет, охладели к учебному процессу, и оставшиеся годы ходили в это здание лишь по инерции. И я, чего скрывать, был в числе этих охладевших, особенно после поступления на работу. Силен контраст кабинетного просиживания зада — и атмосферы выездной бригады, где нет ни одного похожего на другой вызова, где все на адреналине, драйве, где от твоей реакции зависит жизнь человека. Ведь я уже заболел этой работой, даже не будучи медиком. Мои друзья уже начинали чертыхаться, стоило мне только заговорить о «Скорой» — грешен, как-то так получалось, что почти с любой темы у меня разговор съезжал на «вот вчера вызов был»; подражая Косте, я стал таскать с собой «ремкомплект» — пакет, где дежурно лежали два шприца, флакончик перекиси и спирта, честно списанные на смене, ампула баралгина и но-шпы, два бинта и упаковка стерильных салфеток, а также три, разных цветов, периферических катетера, хотя, разумеется, пользоваться ими я не умел (утешал себя тем, что ПОКА не умел). Более того, там же лежал свернутый в бухточку фонендоскоп и три пары резиновых перчаток — скорее для антуража, поскольку первый на шее и вторые на руках смотрелись круто. Я хотел быть фельдшером, очень хотел — но пока я им не был, я старался им хотя бы казаться. И, мне кажется, это у меня получалось неплохо. Иногда, когда никого дома не было, я становился возле зеркала, надевал тщательно выглаженную рабочую форму, придирчиво выбирал позицию для того, чтобы фонендоскоп на шее смотрелся солидно (мембрана точно над левым нагрудным карманом, на уровне сердца), натягивал на руки перчатки… Что греха таить, я нравился себе в этом образе. Конечно, фельдшер — это не только зеленая форма и шприцы в карманах, это еще и знания, навыки, опыт диагностики и лечения, но я был почти уверен, что за год работы на линейной бригаде я как фельдшер (слово «санитар» я старательно обходил даже в мыслях) поднаторел достаточно, чтобы отличить инфаркт от почечной колики, а остальное — мелочи, которые как-нибудь сами собой утрясутся, стоит мне только начать работать самостоятельно.
— Я — фельдшер, — шептал я, глядя на свое отражение и делая мужественное выражение лица. Потом оно мне переставало нравиться, и я делал другое, более суровое и угрюмое, как у отработавшего три смены в забое стахановца. Где-то на животе формы у меня было пятно крови после обслуживания вызова с поводом «порезал вены». Правда, там оказался всего лишь истеричный юнец с аккуратными такими царапинами на коже запястья, но сам факт — я ухитрился обляпаться, и чужая кровь на форме для меня была таким же предметом гордости, как багровый плащ для спартанца; я таскал это пятно почти всю следующую смену, пока Костя не заметил, не обругал и не заставил, надев перчатки, оттереть перекисью.
На крыльцо вышел, щурясь на солнце, Толик Носов и с удовольствием потянулся, хрустнув суставами тренированных рук. Девчонки наши, как одна, стрельнули глазками, каждая — в меру своей смелости, ибо Толик, с нежного возраста гремевший железом в тренажерном зале, смотрелся очень эффектно в тонкой белой майке в обтяжку. Но шансов у них не было, поскольку Анатолий уже давно и прочно «состоял в отношениях», и на других не смотрел принципиально, что, разумеется, служило лишь дразнящим стимулом для наших красавиц. Добавляло масла в огонь то, что он, будучи хорошо развитым физически, выбивался из стереотипа «тупой качок», и, говоря о двух-трех действительно учившихся на нашем курсе, я имел в виду и его, в частности.
— Сдал, Носидзе? — подпрыгнул Стас.
— Ага, — ответил Толик и зевнул, не утруждаясь прикрыванием рта ладонью. — Да ерунда попалась, про организацию психологической службы и про импринтинг вопрос еще, ну, помнишь, у Годфруа там в первой книге было…
— Да катись ты со своим Годфруа! — завопил Станислав. — Слышать про них ничего не хочу! Все, забыли!
— Ты неуч, Березин, — внушительным басом ответил Носов. — Пять лет — а ума нет.
Я фыркнул, а девчонки тут же, словно по команде, что-то зашумели в поддержку своего кумира. Шумели они до тех пор, пока за спиной у Толика не открылась дверь, выпуская на улицу Гиену. Мгновенно стало тихо, как на кладбище безлунной ночью. Мария Михайловна Гиевская, она же Гиена, была одним из двух педагогов, внушавших бессознательный ужас не одному поколению студентов. Мы, после столкновения с ее «Основами педагогики» на первом курсе, четко усвоили, что с Гиеной шутки плохи. Хотя бы потому, что она не умела шутить.
— По какому поводу собрание? — тихо поинтересовалась она. Гиена говорила всегда очень тихо, но почему-то ее всегда слышали все. Вероятно, причиной тому было нежелание не то, что издавать звуки, когда она находилась рядом, но даже дышать.
Все, даже брутальный Толик, мгновенно стушевались. Даже Алена, до того вальяжно занимавшая стул с грацией королевы, довольно быстро встала с торопливостью, недостойной даже прачки из трущоб.
— Я спросила — по какому поводу собрание?
Видно было, что Стас хотел ответить, но слова рассыпались у него где-то на пути от гортани к глотке, и он, сделав сложное движение челюстью, промолчал.
— Кто староста группы?
— Он на экзамене сейчас… — наконец-то решилась ответить Маша.
— Где проходит экзамен?
— Триста шестая аудитория…
— Замечательно. В таком случае, Зелинская, сейчас пойдете туда и скажете комиссии — от моего имени, что пока ваш староста отсутствует, его группа ведет себя отвратительно и срывает сдачу экзамена второго курса.
Да-да, Гиена любила подобные вещи, прозвище она получила не просто так. Унижать студентов, желательно — по нескольку человек оптом, для нее было высшей наградой. Деньги и подобного рода эквиваленты с неуспевающих она не брала категорически, до швыряния в лицо и вызова декана, поэтому экзамен у нее превращался в пытку для любого, кто имел счастье ей не понравиться. Если честно, я не помню, чтобы ей хоть кто-то нравился, а следовательно — пытка приобретала коллективный характер.