Записки институтки
Шрифт:
— Medemoiselle, — начала я дрожащим голосом, — я пришла сказать, что… что… ворону принесла я.
— Ты? — И еще большее недоумение отразилось в ее взоре.
— Да, я, — на этот раз уже ясно и твердо отчеканила я.
— Отчего же ты не созналась сразу, в классе?
Я молчала, мучительно краснея.
— Стыдись! Только что поступила, и уже совершаешь такие непростительные шалости. Зачем ты принесла в класс птицу? — грозно напустилась она на меня.
— Она была такая исщипанная, в крови, мне было жалко, и я принесла.
Боязнь за Нину придала мне храбрости,
— Ты должна была сказать m-lle Арно или дежурной пепиньерке, ворону бы убрали на задний двор, а не распоряжаться самой, да еще прятаться за спиной класса… Скверно, достойно уличного мальчишки, а не благовоспитанной барышни! Ты будешь наказана. Сними свой передник и отправляйся стоять в столовой во время завтрака, — уже совсем строго закончила инспектриса.
Я замерла. Стоять в столовой без передника считалось в институте самым сильным наказанием.
Это было уже слишком. На глазах моих навернулись слезы. «Попрошу прощения, может быть, смягчится», — подумала я.
«Нет, нет, — в ту же минуту молнией мелькнуло в моей голове, — ведь я терплю за Нину и, может быть, этим поступком верну если не дружбу ее, то, по крайней мере, расположение».
И, стойко удержавшись от слез, я быстро сняла передник, сделала классной даме условный поклон и вышла из комнаты.
Мое появление без передника в столовой произвело переполох.
Младшие повскакали с мест, старшие поворачивали головы, с насмешкой и сожалением поглядывая на меня.
Я храбро подошла к m-lle Арно и заявила ей, что я наказана инспектрисой. Но за что я наказана, я не объяснила. Затем я встала на середину столовой. Мне было невыразимо совестно и в то же время сладко. Лицо мое горело, как в огне. Я не поднимала глаз, боясь снова встретить насмешливые улыбки.
«Если б они знали, если б только знали, за что я терплю эту муку! — вся замирая от сладкого трепета, говорила я себе. — Милая, милая княжна, чувствуешь ли ты, как страдает твоя маленькая Люда?»
Наши «седьмушки», видимо, взволновались. Не зная, за что я наказана, они строили тысячу предположений, догадок и то и дело оборачивались ко мне.
Я подняла голову. Мой взгляд встретился с Ниной. Я не знаю, что выражали мои глаза, но в черных милых глазках Джавахи светилось столько глубокого сочувствия и нежной ласки, что всю меня точно варом обдало.
«Ты жалеешь меня, милая девочка», — шептала я восторженно, и, стряхнув с себя ложный, как мне казалось, стыд, я подняла голову и окинула всю столовую долгим, торжествующим взглядом.
Но меня не поняли, да и не могли понять эти беспечные, веселые девочки.
— Смотрите-ка, mesdames наказана, да еще и смотрит победоносно, точно подвиг совершила, — заметил кто-то с ближайшего стола пятиклассниц.
В ответ я только равнодушно пожала плечами.
Лицо мое между тем горело все больше и больше и стало красное как кумач. У меня сделался жар — неизменный спутник всех моих потрясений.
М-lle Арно со своего места обратила внимание на мои пылающие щеки, на неестественно ярко разгоревшиеся глаза и, оставив свое место, подошла ко мне.
— Тебе нехорошо?
Я отрицательно
— Но ты больна, ты вся горишь! — и, подхватив меня под руку, поспешно вывела из столовой мимо еще более недоумевающих институток.
Пытка кончилась.
Меня отвели в лазарет.
ГЛАВА XII
В лазарете. Примирение
Лазарет начинался тотчас за квартирой начальницы. Это было большое помещение с просторными палатами, полными воздуха и света. Этот свет исходил, казалось, от самих чисто выбеленных стен лазарета. Вход в него был через темный коридорчик, примыкавший к нижнему длинному и мрачному коридору. Первая комната называлась «перевязочная», сюда два раза в день, по лазаретному звонку, собирались «слабенькие», то есть те, которым прописано было принимать железо, мышьяк, кефир и рыбий жир. Заведовали перевязочной две фельдшерицы: одна — кругленькая, беленькая, молодая девушка, Вера Васильевна, прозванная Пышкой, а другая — Мирра Андреевна, или Жучка по прозвищу, раздражительная и взыскательная старая дева. Насколько Пышка была любима институтками, настолько презираема Жучка. В дежурство Пышки девочки пользовались иногда вкусной «шипучкой» (смесь соды с кислотою) или беленькими мятными лепешками…
— Меня тошнит, Вера Васильевна, — говорит какая-нибудь шалунья и прижимает для большей верности платок к губам.
И Пышка открывает шкап, достает оттуда коробку кислоты и соды и делает шипучку.
— Мне бы мятных лепешек от тошноты, — тянет другая.
— А не хотите ли касторового масла? — добродушно напускается Вера Васильевна и сама смеется.
Пропишет ли доктор кому-либо злополучную касторку в дежурство Веры Васильевны, она дает это противное масло в немного горьковатом портвейне и тем же вином предлагает запить, между тем как в дежурство Жучки касторка давалась в мяте, что составляло страшную неприятность для девочек.
Из перевязочной вели две двери: одна — в комнату лазаретной надзирательницы, а другая — в лазаретную столовую. В столовой стоял длинный стол для выздоравливающих, а по стенам расставлены были шкапы с разными медицинскими препаратами и бельем.
Из столовой шли двери в следующие палаты и маленькую комнату Жучки.
Палат было, не считая маленькой, предназначенной для больных классных дам, еще две больших и третья маленькая для труднобольных. Около последней помещалась Пышка. Затем шли умывальня с кранами и ванной и кухня, где за перегородкой помещалась Матенька.
Матенька была не совсем обыкновенное существо нашего лазарета. Старая-старенькая ворчунья, нечто вроде сиделки и кастелянши, она, несмотря на свои 78 лет, бодро управляла своим маленьким хозяйством.
— Матенька, — кричит Вера Васильевна, — лихорадочную привели, пожалуйста, дайте липки.
И липка, то есть раствор липового цвета, поспевает в две-три минуты по щучьему велению.
— Матенька, помогите забинтовать больную. — И Матенька забинтовывает быстро и ловко.
И откуда силы брались у этой славной седенькой старушки?!