Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)
Шрифт:
Ученые заповедника, созданного как бы для изучения последствий рукотворной катастрофы, осторожно и даже нехотя отмечали нежданные плоды прославленного «преобразованья природы». Мне они рассказывали об этих своих наблюдениях неохотно, ибо в сравнительно еще недавнюю эпоху, когда тысячи людей, не вполне добровольно забросив свои дела, под усиленным конвоем творили здесь это «рукотворное чудо», наука ждала от разлива морей других, вполне даже благотворных сдвигов в хозяйстве, ждала, можно сказать, золотого века и процветания «журавлиного края», так что вот — незадача… Сказать страшно. А мне было уже не страшно, я был молодой, и я про все это вскорости написал, даже
Проведя добрую неделю в уклончивых интервью с чиновными учеными, я решил уехать в какие-нибудь совсем уж нетронутые места, куда-нибудь на труднодоступный кордон. В это время и появился на главной усадьбе угрюмый лесник из Бора Тимонинского. Я разговорился с ним в кабинете здешнего лесничего и напросился к нему в гости. Он кивнул в знак согласия, хотя особой радости не выразил. Обещал довезти на моторке. После обеда мы с ним и отчалили. Рукотворное море безжалостно швыряло и крутило нашу лодку, не раз грозило перевернуть, окатывало нас волной. Подводные ямы расставили нам ловушки, и лодка металась между ними из стороны в сторону. Продрогшие и насквозь вымокшие, добрались мы в конце концов до кордона Бор Тимононский, где я и поселился на чердаке лесникова дома под особой сеткой от комаров. Днем я бродил один по нетроганому здешнему лесу, по болотам, черничникам, по глухим озерам, где стаями носились утки и страшно кричала какая-то незнакомая птица. Вообще, страшноватая была красота у здешнего бора.
На усадьбе лесника, близ которой мокли копны сена, задумчиво бродила с книжкой юная лесникова дочка Валя, которая училась в Калинине на медсестру. Сыновья лесника рыбачили и занимались хозяйством, да и сам он весь день пахал, как лошадь. И глядел при этом только вниз, в землю. А все же я отметил, что он не прочь при случае поговорить с пришлым человеком, а только все недосуг. Его скромный шестидесятирублевый заработок надо было умножать любым тяжким трудом. Мы все же разговорились с ним как-то под вечер, когда я, сидя на приступочке, наблюдал блаженно, как закат золотит солому, старый сарай и какую-то полусгнившую баню. Я и не заметил, когда это он подошел бесшумно и сел рядом. Проследив мой взгляд, он сказал устало:
— Совсем развалилась кузня… Ремонт ей бы надо… Хорошая кузня была.
— Кузня? Отчего кузня? За ней какие-то развалюхи. А что тут вообще было?
— А что и всюду по этим местам, — сказал лесник. — Лагерь тут был. До сорок восьмого мы были в лагере, а уж потом в заповедник вошли…
— И вы тоже тут были?
— Ну да. И я. Стрелком охраны. Конечно, я еще опосля армии на Москве-Волге стрелком работал, а потом уж тут… Тоже стрелком.
— И в кого стрелять?
— Чего?
— Кто тут сидел?
— А-а… Да все больше эти… Убийцы Кирова. Тыщ десять убийц. Большое хозяйство было…
Он долго молчал. Потом спросил:
— Вот я давно хотел узнать… Говорят, что вот книга есть такая — Библия и там все написано, что будет, как самолеты прилетят и конец света и все… Правда это или нет?
После этой душеспасительной беседы прогулки мои вокруг кордона стали мучительны. Люди, которые страдали и умирали в этой местности, населили ее воспоминаньями. Мне всюду чудились следы их окровавленных ног. Я нашел на берегу ржавые кандалы и дырявую железную миску. Берег был забросан отмытыми добела корнями и ветками, в которых чудились мне человечьи кости. Как-то вечером, когда лесник, подойдя снова так же неслышно, сел со мной рядом и закурил, я решился спросить его:
— Что же тут за люди сидели? Хорошие?
— Которые и хорошие, — сказал он равнодушно. — А которые совсем доходяги. Идет, ветром качает. Как смену станешь сдавать, вон туда под берег целую телегу покойников свезем. Особенно эти гибли, нацмены, узбеки разные. — Он оживился и хлопнул себя по колену. — А почему?
— Да. Почему?
— Потому что они до денег жадные. Который свою пайку продаст, а пайка пятнадцать рублей была, или, скажем, на табак ее обменяет, глядишь — к вечеру уже готов. А вот ваша нация… — Он многозначительно взглянул на меня взглядом опытного кадровика из народа (ах, бедные невинные узбеки, принимавшие меня за таджика, сами наивные таджики, почитавшие меня за узбека, бедные армяне, грузины и курды, оспаривавшие мою принадлежность к их племенам, стыдитесь, ибо это здесь, в таежной глуши Бора Тимонинского, взращены были инженеры человеческих душ, крупнейшие специалисты по разрешению национальной проблемы). — Ваша нация очень друг за друга стоит… Всегда своего на баню или на прачечную пристроит…
Подошла его милая дочка Валя с толстым романом под мышкой, лесничиха звала нас ужинать. За ужином я, не удержавшись, снова завел разговор о прошлом.
— На Москве-то-Волге было весело, — сказала лесничиха мечтательно, — там клуб был такой замечательный и снабжение… Народу было много…
— А тут?
— Да и тут люди были, чего же. Молодежи было много. Весело. По воскресеньям молодежь, бывало, разбредется по кустикам…
— Пускали? Друг с другом? Парочки?
— Да нет, с охранниками. Который себе какую возьмет.
Лесничий Витя с главной усадьбы приехал за мной на моторке через неделю под вечер. Лесничиха решила ехать с нами до Борка, чтобы оттуда добраться в Весьегонск, на воскресный базар. В тот день штормило, причаленная лодка билась о берег. Лесниковы сыновья тащили за рога козу. Она упиралась, не хотела уезжать к новой судьбе в Весьегонск. Лесник провожал нас на берегу, и я заметил, что он необычно взволнован.
— Если что, — сказал он жене, — бросай козу и плыви, черт с ней с козой…
— Э-э-э, чего нам бояться! — крикнул лихой Витя. — Кто в море не бывал, тот горя не видал.
— Бог не выдаст — свинья не съест, — сказал я злорадно. Мне странно было, что они так боятся моря, это ведь их море.
Совсем затемно, когда мы, продрогнув до костей и натерпевшись всякого страху, добрались, наконец, до Борка, лесничиха сказала мне, с трудом шевеля губами, побелевшими от холода:
— У меня тут два сына потопло в этом Рыбинском… Один махонький был, семи лет. Смыло у бережка. А другому двадцать шесть, катер ихний на елку напоролся, а они выпивши были… Много тут елок стоит под водой…
Автор этих записей, проходя однажды по главной улице восточного города Душанбе (для недогадливых иностранных читателей можно уточнить, что она называлась улицей Ленина), слышал, как молодой человек говорил каким-то внимательным девушкам:
— А вот в Копенгагене…
Услышав это многообещающее начало фразы, автор понял, что он всю жизнь писал не о том и даже ездил не в ту сторону. Желая хоть сколько-нибудь компенсировать читателю упущенное время, автор намерен рассказать, как он путешествовал за границей на крайнем западе одной вполне западной страны, а точнее говоря, Польши. Из самого западного города этой страны — из Вроцлава, неправильно называемого иногда Бреслау, — автор добирался на попутных машинах в знаменитый религиозный центр Ченстохов. Тоже, конечно, не Копенгаген…