Записки офицера «СМЕРШа»
Шрифт:
Пришлось признаться, что до сих пор правая рука не очень работает, а левой писать не научился, попросил товарища по палате, он и написал.
В тот же вечер… Сердчишко, конечно, прыгало, как встревоженный воробей. Вот тот двухэтажный дом… Сколько шагов еще? Двадцать, тридцать? Дома ли Вера? Не спит ли? Да нет, рано еще, только десятый час…
В окнах темно. Поднялся на крыльцо, постучал в дверь. Минутами, десятками минут показались секунды… Стучу еще раз… Шаги в сенцах за дверью.
— Кто?
— Верунька… это я… Щелчки замка, дверь открылась.
— А… это ты… ты приехал?
Совсем
— Ну, проходи…
В комнате неярко горела керосиновая лампа. На письменном столе у окна какие-то книги, тетрадки.
— Ты приехал? Ну хорошо… Я устала что-то, я лягу… А ты, если хочешь, почитай вот тут письма, ты знаешь, сколько мне пишут? Даже Герои Советского Союза, вот посмотри…
Не те слова, не те, совсем не того я ждал… Сколько за эти два с половиной года было передумано. Но разве такую ждал встречу? Почему так?
Я сидел у стола, не зная, что делать, что говорить.
— Послушай, Верунька, что с тобой? Ты больна? Это же я приехал, я, с фронта, из госпиталя. Ты же знаешь, я был ранен, я писал…
Вера молчала. Уйти… Немедленно уйти. Иначе наговорю черт-те чего, натворю глупостей. Минут пять — десять в комнате висела какая-то тяжелая тишина. Я молча встал, наклонился над ней. Глаза закрыты.
— Извини, я пойду. Буду дома один день, увидимся, да?
— Пойдешь? Ну хорошо… иди.
Голос какой-то чужой, равнодушный, серый… Да, голос был совсем чужим.
Плохо помню, как я вышел, сколько выкурил самокруток, сколько времени шел домой.
Что случилось? Что произошло? И не только недоумение, боль какая-то, страшная обида душила. Ну почему так?
Честно говоря, с тех пор прошло много лет, но не забылся тот вечер и объяснить, почему та встреча была такой, не могли ни я, ни она. Да и стоило ли? После войны наши жизни сложились по-разному.
На следующее утро, чуть только я открыл глаза, с удивлением обнаружив, что лежу в мягкой, теплой постели, как мать, присев с краешку, обняла меня; а что может быть теплее материнских рук?
— А что, сыночек, как ты смотришь на то, если сегодня у нас собрать твоих друзей, кто еще есть в Тай-нинке?
Ну мог ли я возразить? Прошло два с половиной года, кто остался из нашей довоенной «волейбольно-танце-вальной» компании? Собрались вечером, всего пятеро. Встреча прошла тепло, дружески.
(Хочу заметить, что подробности тех дней в памяти бы не остались, если бы не записи, сделанные еще в декабре 1944 года, на фронте, и сохраненные простой тетрадкой.)
Засиделись допоздна, поскольку в Тайнинке комендантский час не действовал. В третьем часу ночи стали расходиться. Сережа Семковский сразу пошел домой, а я о тремя «дамами»: Верой и еще двумя нашими девчатами — нацелился их проводить.
На обратном пути и я и Вера молчали.
Если у нас дома, на людях, она была веселой, быть может, даже более чем было нужно, шутила, смеялась, была такой, какой я ее знал и помнил все эти два с половиной года, то, как только мы остались вдвоем, ее словно подменили. За всю дорогу — ни слова. Так и шли, как чужие.
Не доходя до дому, Вера остановилась, повернулась ко мне, протянула руку.
— Не провожай меня дальше. До свидания. И постарайся остаться живым…
Последняя неделя февраля в 1943 году в Москве была теплой. Снег на улицах превратился в мокрую кашу. И все бы ничего, но в зимнем обмундировании — полушубке и валенках — не очень-то было складно. Особенно в валенках. Лужи кругом. А сапоги-то где возьмешь?
В комендатуре, оформив документы, я узнал, что на улице Горького в магазине «Табак» по справке о ранении можно получить три пачки папирос. Папиросы… Да я и курить-то их не пробовал. Только махорку, да другой раз табак, легкий, как его называли, в отличие от махорки, или как деликатес, у какого-нибудь старичка-хозяина в деревне собственной посадки табачок-самосад. Попадались деды-умельцы, что такой табак делали, ни с одним фабричным не сравнишь. И уж конечно, не с получаемым другой раз так называемым «фильчевым». Из чего его делали, догадаться было мудрено, в него крошили, пожалуй, все, что только крошилось. Продукт весьма опасный. Только затянешься, горло так прихватит, но не крепостью, а гарью какой-то, а потом в самокрутке, словно порох, как пшикнет, и нет ее, самокрутки. Хорошо, если нос цел… А тут папиросы. Настоящие. Фабричные.
Цела у меня та справка из госпиталя о ранении, цел на ней и штамп: «Главтабак. Магазин №… Москва, ул. Горького… тел. К-1-17-47». А поверх синим карандашом «23/2 43».
Этот штамп ставили, наверно, для того, чтобы по такой справке еще раз не получить три пачки папирос!
Да, это было 23 февраля 1943 года, в день Красной армии. Я уехал из Москвы догонять свою дивизию, свой полк. Удалось поездом добраться до Мичуринска, а вот как добирался дальше, только запись в книжечке свидетельствует:
«23.2.43. — 10.3.43. Москва — Мичуринск — Графская — Воронеж — Лиски — Вадуйки — Купянск — Балаклеевка — Харьков — Мерефа — Нов. Мерефа — Островерховка (нашел полк) — Харьков — Дергачи».
Вот ведь как пришлось добираться — две недели из Москвы к Харькову! Посмотрел по карте тех лет, от Купянска через Балаклеевку (а может быть, Балаклею?) прямой железной дороги нет. Есть через Изюм, но через него я не ехал, это точно. Значит, от Купянска к Харькову добирался уже на перекладных.
Где ночевал, как питался, на чем ехал — не помню. Помню только одно: это крепко засело в памяти, что все эти дни и ночи я мучился в мокрых, разбухших валенках, какие-то доски пытался к ним проволокой прикручивать. Не помогало. Круглые сутки ноги были в мокрых Валенках. Вот это хорошо помню!
В Островерховке, небольшом поселке, улицы которого сверх всякой меры были забиты повозками, машинами, полевыми кухнями, пушками, забиты так, как бывало при больших наступлениях или отступлениях. И на удивление все это скопище не привлекало пока «мессеры» или «Юнкерсы». Ох, как они любили подобные цели! На одной из улиц из кузова попутной полуторки я увидел обоз.