Записки прадеда
Шрифт:
— Так что же, ночной налет? — опять переспросил кто-то.
Кругом захихикали и засмеялись.
Орленев знал, что такие случаи в то время в Петербурге были возможны. Кутящая компания налетала на мещанский или купеческий дом, безобразничала там и потом отделывалась деньгами, подарками и, всякими правдами и неправдами, выходила чиста. Правда, что случалось не зауряд, однако все-таки случалось. Орленев думал, что делалось оно спьяна, не помня, так сказать, себя, но чтобы можно было так вот заранее уговариваться устроить облаву на честную девушку, готовиться и обдумывать
— Но ведь это — подлость! — проговорил Орленев.
Все оглянулись на него, и с таким удивлением, точно теперь только заметили, что он был среди них.
Однако слово было уже сказано. Орленев сам ожесточился звуком своего голоса, и не успела еще пройти первая минута общего замешательства, как он заговорил, чувствуя, что вся кровь приливает ему к голове.
— Да, это — подлость, это — разбой, и та девушка, о которой вы говорите, не может быть одна и беззащитна. Я не знаю ее, но я говорю вам, что это — подлость, — это слово, первое пришедшее на язык, он повторял невольно, — и я не позволю вам сделать это, да, я…
— Он пьян, он пьян совсем, — заговорили кругом и несколько рук охватило его и оттащило в сторону.
— Что вы делаете! — шептал ему в ухо в это время голос Кирюши Доронина. — Что вы делаете? Ведь вы оскорбляете отца Зубова, самого Зубова; это — отец князя Зубова!
Сергей Александрович не сразу понял то, о чем ему говорили, то есть что пожилой человек, предлагавший скверную затею, был отец всесильного князя Зубова.
Между тем Зубов поднялся с дивана и твердо подошел почти в упор к Орленеву. Он вполне владел собой и улыбался подходя.
— Ваша фамилия? — спросил он, сдвигая брови, точно непогрешимый начальник у провинившегося подчиненного.
Этот тон удивил Орленева, и он именно удивленно оглядел Зубова с ног до головы и, чтобы тот не подумал, что он робеет назвать себя, громко и явственно произнес:
— Дворянин Орленев.
Он нарочно подчеркнул слово «дворянин» и выпрямился.
— Ну так вот что, дворянин Орленев, — заговорил Зубов, вдруг меняя свой прежний тон на шутливый, — не вам судить поступки старших. Но за ваши слова я разведусь с вами поединком завтра же, в леску за Фонтанной, у строящейся церкви. Вы будете меня ждать там… в семь часов утра… Но только не вообразите, что ваша выходка может изменить что-нибудь в моих намерениях! — и, взяв со стола стакан, он высоко поднял его и отчетливо проговорил: — За успех нашей затеи… на Петербургской… Вот как!..
Его слова были покрыты одобрительным криком. Пили его здоровье.
4
Орленев был рад и вместе с тем не рад, когда, выйдя от Доронина, очутился на улице.
То, что произошло между ним и стариком Зубовым, не только не было неприятно ему, а, напротив, веселило его и радовало, как хороший поступок, после которого обыкновенно чувствуешь себя легко и свободно. Своему поведению и своему ответу он был рад, но гнетущее чувство, сжимавшее теперь его сердце,
Эта пьяная компания, эта игра, запах вина, пролитого на скатерть, табачный дым оставили в нем скверное, тяжелое воспоминание, не рассеявшееся, а, напротив, еще значительно увеличившееся, когда он вышел на чистый воздух теплого раннего летнего петербургского утра.
В это время года заря почти сходилась с зарей, и теперь солнце стояло настолько высоко, что, казалось, уже начинало греть, и греть так радостно и приветливо, что Орленеву невольно становилось стыдно за бессмысленно проведенную бессонную ночь.
«И зачем я сидел? — спрашивал он себя, осторожно ступая по проложенным кое-где через грязь и лужи доскам для пешеходов. — Что было хорошего там? Нет, было что-то хорошее, — тут же начал припоминать он, — было!.. Да, музыка!»
В начале вечера кто-то, кажется сам Доронин, объяснил ему, что игравший на клавесинах музыкант был полоумный. И, вспомнив теперь о музыке, он стал думать об этом музыканте. Его почти восковое, испитое лицо и в особенности глаза, уставленные как-то неопределенно в одну точку, так и явились перед ним, как живые.
«Но как он играет, ах, как он играет!.. Если бы они могли только понять!» — повторял себе Сергей Александрович, подразумевая под этим «они» тех, которые составляли общество Доронина и воспоминание о которых было ему теперь грустно.
Он переходил как раз по длинной доске, положенной вдоль забора чьей-то милосердной рукой на пользу общую, так как иначе пришлось бы здесь завязнуть по щиколотку. О такой роскоши, как тротуары, даже деревянные, в Петербурге того времени не имели тогда понятия.
Достигнув конца доски, Орленев почувствовал, что сзади него, на противоположный — ступил кто-то, но обернуться, не потеряв равновесия, не мог.
«Верно кто-нибудь из этой компании тоже», — решил он, сходя наконец на протоптанную среди грязи тропинку, и оглянулся.
По доске к нему приближался в своем длинном балахоне и широкополой, какие носили немецкие пасторы, шляпе, с тростью в руке, тот самый полоумный музыкант, о котором он только что думал.
Сергей Александрович остановился, почувствовал, что ему приятно было бы поговорить, и именно с этим, чужим ему, но почему-то симпатичным человеком. Да, музыкант, несмотря на то, что его называли полоумным, был симпатичен ему.
Перейдя по доске, немец тоже остановился, потому что дорога была занята, и, глянув из-под полей своей шляпы прямо в лицо Орленеву, улыбнулся.
Здесь, вблизи, на дневном свету, он казался гораздо старше, чем там, у клавесин. Разница была слишком разительная, чтобы не броситься прямо в глаза. Там он казался человеком средних лет, только пережившим многое, теперь же пред Сергеем Александровичем стоял старик, совсем старик с глубокими складками у углов рта, и — что страннее всего — глаза этого старика были вовсе не безумные, не те, выражение которых поразило Орленева во время музыки; нет, взгляд их теперь был осмысленный, строгий и глубокий. Они смотрели в самую душу, эти удивительные глаза.