Записки следователя (Старый знакомый, рассказы)
Шрифт:
– Несчастный фраер, - заявил ему тогда Чреватых, - провались к чертям со своей работой. Противно смотреть на твою глупую рожу, маменькин сынок, юбочный хвост, собачий...
И он еще долго изощрялся.
Самое неожиданное для них было, что Цыган действительно ушел, а уйдя, не думал возвращаться. Через несколько дней бывшие компаньоны встретили его на улице с какой-то миловидной скромной девушкой. Все стало ясно.
– Знаешь, Петух, - мрачно заявил тогда Голосницкий, обращаясь к Чреватых, - эта маленькая телка, за которую он уцепился,
И Цыган действительно не вернулся.
А через несколько дней арестовали нескольких знакомых воров. И как-то, когда шумная компания собралась и обсуждала эти события, известный вор Миша Хлястик, враль и выдумщик, каких свет не видел, важно заявил:
– Чижики, я знаю, в чем дело. Цыган нас продает, Цыган стучит в уголовку. Он снюхался с этой кудрявенькой сучкой, а ее брат там служит инспектором.
Наступила мертвая тишина. Польщенный общим вниманием, Миша Хлястик вдохновенно врал, тут же выдумывая самые убедительные подробности. И ему поверили.
А на другой день арестовали еще одного вора: Митеньку Соловья. Это решило все. Чреватых послал об этом записку Голосницкому, уехавшему на день за город. Голосницкий сразу приехал.
На следующий день они поджидали Цыгана у его дома. В кармане у Голосницкого была бритва.
Вечером Цыган вышел. Приятели подошли к нему и поздоровались.
– Ну, Цыган, - сказал Голосницкий в самом дружеском тоне, - черт с тобой, живи, как хочешь. Но попрощаться со своими стоит. Надо же поставить на прощанье ребятам бутылку водки.
Цыган колебался, но потом согласился. Они пошли в "хазу" около Екатерининской площади, где не раз в прошлом вспрыскивали удачу.
В "хазе" никого не было.
– Ничего, Цыган, - произнес Голосницкий, - скоро наши подойдут, пока начнем сами.
Они начали пить. Цыган пил мало и неохотно, ему хотелось скорей отделаться и уйти. Но время шло, и никто не приходил.
В комнате было накурено и душно. Молчаливый Чреватых мрачно пил водку. Голосницкий старался много говорить. Он вспоминал прошлое.
– Ты помнишь, Цыган, - говорил он, тыкая вилкой в скользкий маринованный гриб, - ты помнишь, Цыган, как мы обчистили эту квартиру в Лялином переулке? Ну, еще собака там была - овчарка. Ты помнишь, как она хватала тебя за ногу, когда мы начали выносить мешок с вещами? Хорошая была собака, умная. А? Помнишь, сколько серебра мы взяли в квартире старухи на Покровке? Хорошая была старуха, а; Цыган...
Цыган молчал. Может быть, он думал о том, что отошел от этих людей, от этих разговоров, от этой профессии, о том, как хороша теперь его жизнь, когда он уже не вор, когда все это в прошлом, когда он уже не Цыган и не домушник. Он думал о том, что Маруся ждет его в маленькой своей комнатке, что она простила ему прошлое, что у нее такие ясные смеющиеся глаза и маленький рот.
Задумавшись, он почти не слышал слов Голосницкого и удивленно вздрогнул, когда раздался сиплый голос молчавшего все время Чреватых:
– Что ты, Сеня, говоришь, ему ведь теперь не до нас, мы для него рылом не вышли. Они теперь интеллигенция, а мы что? Так... шпана.
– Интеллигенция?
– рявкнул Голосницкий, и глаза его налились кровью. Чистенький стал, сволочь, честненький... А мы ворье, шпана? Ах ты гадина! А Митю продал? Ребят продал? Всех нас, сука, продать хочешь!
И, встав, он вплотную приблизился к Цыгану, продолжая ругать его, страшно уставившись выпуклыми пьяными глазами и размахивая сжатыми кулаками.
– Да что ты на него глядишь?
– Чреватых поднялся и, подойдя к Цыгану, необыкновенно быстро и крепко ударил его в лицо. Цыган вскочил, но на него набросились оба, свалили его, и он, падая, увидел, как в дымной угаре накуренной комнаты молнией блеснуло лезвие бритвы, которую выхватил из кармана Голосницкий.
1928
ОТЕЦ АМВРОСИЙ
...Люди совсем непроницательные думали бы, что пламенные страсти или необычайные случайности бросили этого человека в лоно церкви.
О. Бальзак
Завсегдатаи ленинградского "Сада отдыха" хорошо знали высокую фигуру этого молодого человека, одетого всегда модно, даже с некоторой претенциозностью.
Он неизменно бывал один. Лениво развалясь в креслах эстрадного театра, он небрежно слушал программу, разглядывал публику и имел обыкновение пристально и не мигая смотреть в упор на нравившихся ему женщин.
Шел 1927 год. Весь "цвет" ленинградских нэпманов собирался по вечерам в "Саду отдыха".
По аллеям с важным видом в сопровождении разодетых, раскормленных, на диво выхоленных жен ходили сахарные, шоколадные и мануфактурные "короли".
Все они, неизвестно откуда и как появившиеся в годы нэпа, старательно подражали в своих манерах старому петербургскому "свету", вдребезги разгромленному революцией и гражданской войной.
Вечерами они любили собираться большими и шумными компаниями в модных ресторанах и кабаре, выбирали по карточкам блюда, барственно покрикивали официанту: "Эй, поскорее, отец!", делали замечания почтительно склонившемуся метрдотелю и неистово аплодировали артистам, приглашая их потом к столу и с удовольствием играя роль меценатов.
Пьянея, они начинали безудержно хвастаться своими коммерческими талантами и успехами, любили называть себя "солью земли", и нередко можно было слышать, как какой-нибудь обрюзгший нэпман в седых бобрах презрительно говорил случайному бедно одетому прохожему:
– Не толкайтесь, пожалуйста! Это вам не восемнадцатый год.
К концу программы молодой человек уезжал из "Сада отдыха" во Владимирский клуб. Там его встречали как дорогого и почетного гостя. Поужинав, он переходил в "золотую комнату" и начинал игру. Размеренно и спокойно он ставил крупные суммы под бесстрастные выкрики всегда невозмутимого, корректного крупье.