Записки следователя
Шрифт:
Я сказал ему и об этом и нарисовал психологическую картину его состояния в течение этого времени - ужас совершенного, страх перед расплатой, необходимость сокрытия следов преступления, постоянная и страшная необходимость всегда и при всех играть роль, любящего мужа, надломленного загадочным исчезновением любимой жены, надежда на то, что дело в конце концов заглохнет, потом новая тревога - в связи с расследованием дела о красителях, потом радость, что нет худа без добра и именно дело о красителях само собой "спишет" дело об исчезновении жены, потом новый приступ страха, когда выяснилось, что нет, не "списали" и этого дела, потом улики и его отрицания, улики и его ложь, и опять улики, и опять ложь.
Видимо, это была очень точная схема того, что пережил Глотник, потому что он слушал меня, широко раскрыв глаза, удивленный
– Да, я, я убил Елочку!.. Пишите, скорей пишите протокол, пока я не передумал!..
Голомысов налил стакан воды и дал его Глотнику. Стуча зубами о края стакана, он сделал несколько глотков, облил свою рубаху и снова, весь дрожа, закричал:
– Пишите, скорей пишите, а то я боюсь, что передумаю, духу не хватит, боюсь!.. Боюсь!..
Надо было видеть и слышать, как он выкрикивал это слово "боюсь", чтобы понять, как действительно боится этот несчастный, опустошенный всей своей нелепой и грязной жизнью человек, что у него "духу не хватит", да, не хватит духу сбросить со своей совести чистосердечным признанием, как рывком, страшный груз преступления, который он нес столько месяцев...
Потом он немного успокоился и стал рассказывать, По существу, снова начался допрос, отличавшийся от предыдущих лишь тем, что теперь мы с Голомысовым не уличали Глотника, а он сам рассказывал все, что хотел. Лишь изредка, когда он невольно уклонялся от сути дела, мы возвращали в нужное русло стремительно струившийся поток его показаний. Искусство допроса обвиняемого, как мне кажется, состоит не только в умении задавать вопросы, но и в умении выслушивать ответы, не только в том, чтобы спрашивать, но и в том, чтобы иногда только слушать, впитывая в себя все детали того, что обвиняемый говорит, как он это говорит и почему говорит.
– Я женился на Елочке в тысяча девятьсот сорок третьем году, она давно мне нравилась, - нравилось мне, как она смеялась, как она ходит, как она говорит, как она красит губы, как она кокетничает... Мне нравились ее лицо и ее фигура, ее глаза и ее ноги, все мне в ней нравилось... Меня не смущала разница лет, и я не очень об этом задумывался, вероятно полагая в глубине души, что это она, а не я, должна думать...
Потом я понял, как был неправ... Когда она дала согласие стать моей женой, я тоже не задумывался над тем, почему она согласилась? Потому ли, что любит меня, или потому, что ей было трудно жить одной с ребенком и старой матерью, а я, как она находила, был "хорошей партией"... Меня устраивало, что эта молоденькая, хорошенькая, кокетливая женщина будет принадлежать мне, и я думал, что это и есть счастье... Правда, я никогда не был монахом, вел довольно распутную жизнь, я очень люблю женщин, и, вероятно, они развратили меня, как я развращал их... Мы с вами интеллигентные, хотя и разные люди, и вы должны согласиться со мной, что в таких случаях процесс развращения происходит взаимно, не так ли?
Мне было очень; хорошо с Елочкой первые два месяца. Она оказалась, как я и предвидел, интересной женщиной, и это меня радовало, потому что я сам, если уж говорить откровенно, сладострастник.
Тут Глотник на минуту прервал свой довольно гладкий рассказ, снова отпил воды из стакана, потом, махнув на какую-то свою мысль рукой, продолжал:
– Да, надо говорить откровенно, иначе невозможно объяснить все, что произошло. В общем, через два месяца мне все это приелось. Мне захотелось новой женщины, черт бы меня побрал!.. И начался роман с Нелли Г. Ее тоже хватило на месяц. Тогда я познакомился с Люсей Б., и - хотите верьте, хотите нет - у меня было такое впечатление, что уж эта устроит меня на всю жизнь... Но и тут меня - или ее, не знаю, как сказать, - хватило на два месяца. Да, не больше. Елочка стала раздражительна, нервна, криклива, начала устраивать мне сцены, оскорблять меня как мужчину... Она была уже беременна, и я проклинал себя за то, что допустил это, понимая, как будет трудно ее оставить... А то, что оставить ее нужно,- сомнений у меня не вызывало... К этому времени я окончательно запутался между Нелли и Люсей... и еще одной девушкой - Шурой, о которой вы, видимо, еще ничего не знаете...
И вот однажды, в самом начале прошлогодней осени, после очередного скандала, у меня впервые мелькнула мысль, что надо ее убить... Честное слово, я сам тогда испугался этой мысли!..
Но через неделю она снова пришла мне в голову и уже потом не уходила... Знаете, я как-то постепенно с нею сжился, с этой мыслишкой, и она стала расти, расти и обрастать какими-то подробностями: как убить, где убить, чем убить... В конце концов она стала уже не мыслишкой и даже не мыслью, а целым планом, продуманным во всех деталях... Мы жили на даче в Болшеве. Я хорошо знал лес, ведущий от станции Осеевской к Болшеву... Я решил убить Елочку в этом лесу. Я обещал подарить ей шубку, это вы знаете, и поехал с нею в Пушкино, это вы тоже знаете, но по дороге я сказал, что сначала надо зайти на дачу, крепче заколотить дверь,- этого вы не знаете. Она согласилась. А с собою я захватил из дому молоток...
Мы вышли в Осеевской и пошли лесом. Снега еще не было. Елочка шла впереди и стала ворчать, зачем мы сошли в Осеевской. Я молчал. Она продолжала злиться и стала меня ругать. Тогда я подбежал к ней сзади и ударил ее молотком в затылок. Да... Она вскрикнула и сразу упала. Видно, я хорошо ударил, если от одного удара она стала покойницей. Меня даже удивило это, и мелькнула дурацкая мысль: судьба!.. Потом я поплакал-хотите верьте, хотите нет, да, поплакал...
А потом стал осуществлять свой план. Я засыпал ее тело сучьями, хвоей и песком, - там много песка, - потом поехал обратно и разыграл всю историю с ее пропажей... Потом снова поехал в этот лес с заступом, - в то время многие москвичи-огородники ездили с заступами, и это не было подозрительным... До поздней ночи я рыл могилу и зарыл в ней Елочку, сровнял могилу, чтобы не было заметно, и вернулся домой... Ну, все остальное вы знаете... Не знаете вы только, что я много раз ездил туда, к Елочке... Сам не знаю почему... И вот что я еще хочу сказать вам, уже не для протокола: никогда бы вы не доказали моей вины, если б сам я ее не признал... Конечно, у меня были просчеты - с письмами и с деньгами, - вы ловко за них уцепились, но все-таки не смогли бы доказать, что я убийца... А за то, что я хотел вам пакость устроить, - не сердитесь... Как говорят французы: се ля ви (такова жизнь)...
– Почему же вы решили сознаться, Михаил Борисович?
– Потому, что вы в полчаса рассказали мне весь этот проклятый год и все ожило в памяти... И еще потому, что вы не злились за жалобу и говорили, меня жалея... Это я почувствовал и этого выдержать не мог... А в общем - какое это имеет значение?!. Сознался и все!..
Уже наступил вечер, когда протокол допроса был закончен, прочитан им лично и подписан. Нам не хотелось откладывать извлечение трупа на следующий день, тем более что в глубине души я не исключал, что к утру Глотник передумает, откажется от показаний и скажет, что все это он выдумал, находясь в полубезумном состоянии, А без трупа Елочки его показания стоили мало.
Я поговорил с тюремным врачом, и он сказал,. что Глотник вполне может ехать, так как состояние у него хорошее. Взяв его под свою личную расписку, мы вместе с Голомысовым вывели его за тюремные ворота и посадили в машину. Глотник и Голомысов сидели сзади, я - рядом с женщиной-шофером (в годы войны большинство шоферов прокуратуры были женщины), которую звали Ольга.
По пути мы заехали в Прокуратуру СССР за заступами, а потом помчались дальше. Тихий майский вечер уже совсем догорал, огромное багровое солнце дымилось на горизонте. На десятом примерно километре Северного шоссе выстрелил правый баллон - прокол камеры. Ольга долго возилась с переменой баллона, солнце скрылось совсем, и в небе вызвездило. Наконец, мы поехали дальше, и через пять-шесть километров снова спустил баллон. Снова большая задержка.
В результате к платформе Осеевская мы добрались поздно, около двенадцати часов ночи. Прямо за линией железнодорожного полотна черной стеною стоял лес. Уже было совсем темно, а я имел только карманный электрический фонарь-динамку. Глотник, хорошо знавший эти места, сказал, что машина дальше не пройдет надо до места добираться пешком. Впереди пошел я, жужжа своей динамкой, дававшей очень слабый и неравномерный луч света, вырывавший из темноты отдельные стволы густо стоявших сосен, кучи старого хвороста, муравейники. Лес был глухой, мой слабенький фонарик казался в нем совсем беспомощным, и от его робкого света по сторонам возникали и прыгали какие-то тени.