Записки Степняка
Шрифт:
Все это мировоззрение есть ответ на двойственный вопрос: что позволяет сделать жизнь и чего она требует? Вопрос об изначальной силе, движущей мир, и о конечной цели этого движения Эртель оставлял без рассмотрения.
Он, однако, не был рационалистом. Напротив, как раз живое чутье действительности научило его тому, что в основе всего видимого есть элемент невидимый, но не менее реальный, и что не учитывать его в практических расчетах значит рисковать ошибочностью всех расчетов. Оттого позитивизм казался ему нестерпимой бессмысленностью.
Он думал, что жизнь резко распадается на явления двух родов: на зависящие исключительно от воли "Великого Неизвестного, которого мы называем богом", то есть на такие, к которым мы должны относиться с безусловной покорностью, и на зависящие от нашей воли и устранимые, по отношению к которым борьба уместна и необходима.
Он верил, что существует абсолютная истина, но стоял лишь за условное осуществление ее, любил говорить: "В меру, друг, в меру!" — то есть: не ускоряй насильственно этот поступательный ход истории. Безусловное понимание добра и зла и условное действие
Он сурово осуждал русскую интеллигенцию, и прежде всего с практической точки зрения. Он говорил, что ее вечный протест, обусловленный только "нервическим раздражением" или "лирическим отношением к вещам", бессилен, не ведет к цели, ибо пафос сам по себе не есть какая-либо сущность, а только форма проявления, сущностью же всякой борьбы является личное религиозно-философское убеждение протестующего и затем — понимание исторической действительности. Первое, что нужно русскому интеллигенту, говорил он, это проникнуться учением Христа, "который костью стал в горле господ Михайловских", без чего невозможна религиозная культура личности, а второе — глубокая и серьезная культура и исторический такт. Он говорил: "Всякие "Забытые слова" оттого ведь и забываются столь быстро и часто, что мы их воспринимаем лишь нервами… Несчастье нашего поколения заключается в том, что у него совершенно отсутствовал интерес к религии, к философии, к искусству и до сих пор отсутствует свободно развитое чувство, свободная мысль… Людям, кроме политических форм и учреждений, нужен «дух», вера, истина, бог… Ты скажешь: а все же умели умирать за идею! Ах, легче умереть, нежели осуществить! Односторонне протестующее общество даже в случае победы может принести более зла, нежели добра… О, горек, тысячу раз горек деспотизм, но он отнюдь не менее горек, если проистекает от «Феденьки», а не от Победоносцевых. Воображаю, что натворили бы «Феденьки» на месте Победоносцевых! Что до нашего отношения к народу, то и тут не нужно никакой нормы, кроме той нравственной нормы, которою вообще должны определяться отношения между людьми, то есть закона любви, установленного Христом…"
"Мне думается, — писал он в своей записной книжке, возражая Толстому, последователем которого он был во многом, — я думаю, что раздать имение нищим — не вся правда. Нужно, чтобы во мне и в детях моих сохранилось то, что есть добро: знание, образованность, целый ряд истинно хороших привычек, а это все большей частью требует не одной головной передачи, а наследственной. Отдавши имение, отдам ли я действительно все, чем я обязан людям? Нет, благодаря чужому труду, я, кроме имения обладаю еще многим другим и этим многим должен делиться с ближним, а не зарывать его в землю…"
Вообще безусловное понимание истины и условное осуществление ее — один из заветных тезисов Эртеля. Всем существом он чувствовал, что прямолинейная принципиальность холодна, мертвенна, что теплота жизни только в компромиссе, что полное самоотречение такая же нелепость, как и всякое безусловное осуществление истины. "Любить одинаково своего ребенка и чужого — противоестественно. Достаточно, если твое личное чувство не погашает в тебе справедливости, которая не позволяет зарезать чужого ребенка ради удобства своего. Норма в той середине, где росток личной жизни цветет и зреет в полной силе, не заглушая вместе с тем любви ко всему живущему…"
Умер этот удивительный по своей кипучей внутренней и внешней деятельности, по свободе и ясности ума и широте сердца человек слишком рано — всего 52 лет от роду. И перед смертью уже глубоко верил, что "смысл всех земных страданий открывается там". В отрочестве он пережил пору страстного религиозного чувства. Затем эти чувства сменились "сомнениями, попытками утвердить, на месте растущего неверия, веру в добро, в революционные и народнические учения, в учение Толстого… Но неизменно все перемешалось в моей натуре". Он во многом и навсегда остался "другом всяческих свобод" и вообще интеллигентом своего времени. И все-таки жизнь являлась ему "все в новом освещении". Добро? Но оказалось, что слово это "звучало слишком пусто" и что нужно было "хорошенько подумать над ним". Народничество? Но оказалось, что "народнические грезы суть грезы, и больше ничего… Вот организовать (вне всякой политики) какой-нибудь огромный союз образованных людей с целью помощи всяческим крестьянским нуждам — это другое дело… Русскому народу и его интеллигенции, прежде всяких попыток осуществления "царства божия", предстоит еще создать почву для такого царства, словом и делом водворять сознательный и твердо поставленный культурный быт… Социализм? Но не думаешь ли ты, что он может быть только у того народа, где проселочные дороги обсажены вишнями и вишни бывают целы? <…> Революция? Но к революции в смысле насилия я чувствую органическое отвращение… <…>
"Страшные тайны бога недоступны моему рассудочному пониманию…"
"Верую, что смысл жизненных страданий и смерти откроется там…"
"Горячо верую, что жизнь наша не кончается здесь и что в той жизни будет разрешение всех мучительных загадок и тайн человеческого существования…"
1929
Я. Билинкис
"Творчество А. И. Эртеля"
После реформ 60-х годов необыкновенно усложнилась, по сравнению с предшествующими десятилетиями, русская жизнь. Этот период русской истории нашел свое выражение в творчестве Толстого и Достоевского, Некрасова и Щедрина, Островского и Чехова. Но конфликты, противоречия этой поры были настолько сложны и многообразны, настолько пронизали все сферы, что даже произведения работавших рядом или шедших друг за другом титанов нашей литературы не могут дать всестороннего представления о своеобразии процессов, происходивших во второй половине XIX века. И, надо думать, что именно стремясь к полноте и многогранности изучения прошлого, Горький не уставал привлекать внимание читателей не только к литераторам первой величины, но и к писателям второго и третьего ряда, особенно к тем из них, кто жил и писал в 60-х, 70-х, 80-х, 90-х годах XIX столетия. В их числе Горький не раз называл и Эртеля.
1
Эпоха создает не только свои характерные стили, но и исторически характерные жизненные пути литераторов. Точнее, она, как правило, наиболее легко находит свое выражение в книгах людей, в самой жизни которых все внутренне наполнено содержанием общих социально-исторических процессов.
У Александра Ивановича Эртеля (1855–1908) не было и не могло быть той непосредственной связи с русским и французским XVIII веком, с культурой "лучших людей из дворян", живших в начале XIX столетия, которая имела такое огромное значение не только для Пушкина или Тургенева, но и для Герцена и, по-своему, для Толстого. У рода Эртеля не было своей истории, и уже этим биография его исторически характерна. {III}
Дед Эртеля — немец, оказавшийся в рядах армии Наполеона — был взят русскими войсками в плен и остался в России навсегда. Здесь всю свою жизнь он и служил — сначала домашним учителем, затем управляющим на мельницах и в дворянских поместьях. Приказчиком у купца, управляющим в чужих поместьях, арендатором небольшого хутора прожил жизнь отец писателя. И сам Эртель с детских лет должен был привыкать к «хозяйству». Когда матери Эртеля удалось настоять, чтобы мальчика отдали в гимназию, и отец повез его в губернский город — Воронеж, то, вспоминает Эртель, "на грех, отец встретился со старым своим товарищем по училищу и закутил с ним. Пили, пили, куда-то ездили и возвращались по ночам… Отцу повсюду не советовали отдавать меня в гимназию: "Будет образованный — родителей не станет кормить"; приводились примеры… Отец подумал, подумал, да, не дожидаясь экзамена, и увез меня домой". [1] Так и не получил Эртель никакого систематического образования и сумел стать образованным человеком только благодаря неистребимой тяге к знаниям, а в первую очередь благодаря тому, что самая история все больше сближала широкие демократические массы России с культурными завоеваниями человечества. С детства "приучавшемуся к хозяйству", работавшему по хозяйству, так или иначе, почти всю жизнь — конторщиком, кассиром, управляющим в поместьях, Эртелю довелось прочесть не только Загоскина, Зотова, Дюма-отца и Поля Феваля, но и Дарвина и Писарева, а затем встретиться с литераторами-народниками, побывать в роли заведующего частной библиотекой, которую посещали Глеб Успенский, Златовратский, Наумов, Бажин, Кривенко, кое-кто из революционных народников.
1
"Письма А. И. Эртеля", М., 1909, стр. 9.
Эртель, родившийся в 1855 году, не мог пройти ту школу кружков, в которой формировались первые поколения разночинных деятелей русской культуры. В юности он был далек от народнических объединений, зрелость же его пришлась на 80-е годы — время разгрома и вырождения народничества. Условия его индивидуального бытия мало благоприятствовали выработке у писателя широкого и свободного взгляда: прежде чем прийти в литературу, Эртель, по его собственным словам, "жил как бы на две половины", причем "одною половиною — в мире теорий, в мире увлечений туманными и смутными идеалами образованности, прогресса, свободы, равенства, братства", "другою половиною в мире посевов, спекуляций, наемки, продажи, долгов, мелких и пошлых {IV} забот о хорошей одежде, о хорошей упряжи, о хороших лошадях, о золотых часах и т. п.".