Записки странствующего энтузиаста
Шрифт:
– Вы развенчиваете науку, — сказал он.
– Нет, это не так, — сказал Субъект. — Я ее прославляю.
Тогда профессор Мамаев-Картизон опять обвинил его в поповщине. И велел ему, как тому Галилею, отказаться от своей идеи.
Субъект, скрепя сердце довольно большой зарплатой, от идеи отказался. Но, выйдя в коридор, прошептал:
– А все-таки она пульсирует.
А профессор Мамаев-Картизон запер дверь на ключ и, покосившись на запертую дверь, бегло перекрестился. А потом подписал приказ Субъекту об отмене его должности по сокращению
Но тогда Субъект стал решительный, и у него вперед выступила челюсть, и его стали опасаться. И он уехал на Север, где повел себя решительно и стал влиять на жизнь. Во всех учебниках написано, что воздух на Севере разреженный, как в горах, и поэтому, хотя люди там дышат быстро и часто, хы-хы, у них кислородное голодание. С этим борются за большие деньги — кислородное лечение, искусственный климат и всякое такое. А Субъект сделал пробы воздуха, и оказалось, что в нем кислороду сколько надо. А люди дышат часто, по-собачьи, просто потому, что он холодный. И у них работают лишь верхушки легких. И от этого — кислородное голодание.
И он написал докладную, что нужно не лечение кислородом, а получше протапливать помещение.
Но тут ему эту Болдинскую осень прикрыли и отправили восвояси. Потому что иначе пришлось бы исправлять учебники, а с бумагой у нас туго.
– Где вы теперь работаете? — спрашиваю.
– В Академии наук, в отделе фармакологии.
– А кем?
– Шталмейстером-маркшейдером.
– А-а, — говорю.
Но тут из недр производства пищи повалил такой запах, как будто в казарму спящего пехотного батальона внесли букет роз за полчаса до побудки.
– Теперь и у нас будет кислородное голодание, — говорю я, глядя на его побледневшее лицо, — вентилятор то отключили.
Тишина в буфете — как плоская волна у берега. Только суповая ложка позвякивает, которой горчицу выгребают на тарелку.
– Да, — говорю. — Земля горит. Одному бежать подло, вместе гореть — глупо. А главное — некуда бежать.
– Вам хорошо, художникам, — сказал он традиционно, — вы не знаете жизни.
– Судя по тому, как в мире идут дела, вам, ученым, еще лучше, — сказал я.
А потом я отставил недоеденное, потому что вспомнил Каина и Авеля и ихнего жреца.
– А знаете, Субъект, — говорю, — чтоб волки были сыты и овцы целы, надо волков кормить овцами, умершими естественной смертью.
Дорогой дядя!
У нас на Буцефаловке жили дед да баба, и была у них молодая домработница Филофеевна с рябым лицом, по прозванию Курочка Ряба. И положил дед на нее глаз. Рассказывали, будто он, чтобы проверить свои мужские способности, сходил к врачу, и тот написал диагноз, что у деда «МТС».
Дед гордый вернулся с диагнозом и объявил, что он еще «ого-го», что он как трактор. Бабка, понятно, не поверила и пошла к этому доктору объясняться. Но тот ее утешил и сказал, что диагноз «МТС» означает «Можно только сикать».
Буцефаловка хохотала, а у меня, мальчишки, разгорелся спор
Ей было уже двадцать лет, и она была толстая. Она только что приехала в Москву побеждать, и губы у нее были потрескавшиеся. У нее были очень высокие представления о любви, о которой она знала по песне, бывшей лермонтовской, про царицу Тамару, и очень невысокие представления об остальной жизни. О любви она говорила, облизывая пересыхающие губы: «За одну ночь жизнь отдают». А о жизни знала, что все воруют, и мечтала поступить в хлеборезки.
Буцефаловка еще была новостройкой, и казалось, вот-вот завтра будет построен новый человек, а мы перевоспитаемся образованием или переобразуемся воспитанием. Но прошло полвека, и обнаружилось, что образование не воспитывает, а воспитание не образовывает.
И что хотя действительно бытие определяет сознание, но из этого не вытекает, что хорошие условия создают хороших людей. Потому что эти хорошие условия создают одни люди, а живут в них другие. То есть потомки.
Бытие объективно, потому что, знаешь ты об этом или нет, а оно есть. Но бытие бывает не только мертвое, вроде скалы, которая ничего не хочет, а и блохи, которая хочет. То есть бытие и сознание связаны не впрямую, а через желания тех субъектов, которые этот вид бытия и создают. Поэтому возможны непредвиденные перемены.
– Нет! — вскричал я. — Хлеборезки не воруют.
Тогда тоже вопрос с хлебом стоял остро, но по-другому, чем теперь. Его не хватало, и никого не уговаривали его беречь.
– Почему же не воруют? — спросила Филофеевна и облизнулась.
– Потому что их проверяют! — вскричал я.
И быстро выдумал довольно сложную систему проверки — общественной, механической и даже электрической.
Я затормозил, когда заметил ее усмешку.
Филофеевна смотрела на меня как на идиота. Она знала, как обстояло дело, а я не был уверен в своих фантазиях.
Когда я много лет спустя был на Буцефаловке, то я узнал, что Филофеевна умерла богатой хлеборезкой, занимала к тому времени уже всю квартиру тех старичков, к которым она поступила домработницей, а потом взяла их под опеку. Но что меня поразило больше всего, это что квартиру теперь занимал внук Филофеевны — очень-очень богатый человек и очень-очень образованный. Он собирал книги. По специальности он был наладчик электронных весов. Ему некоторые магазины платили бешеные деньги, чтобы при наладке весов он ошибался на пять грамм в пользу магазина.
Я узнал обо всем этом от Толи-электрика из наших краев, с которым встретился в очереди у автомата, разливающего вино.
Очередь была длинная, но двигалась на удивление быстро и беззвучно. Люди подходили молча, а отходили и вовсе неслышно. Оказалось, что автомат испорчен в пользу клиентов и разливает вино даром. Я было усомнился брать, но Толя сказал:
– Ничего… Недоливы пьем… Автоматика свое возьмет…
– С кого возьмет? — наивно спросил я.
– Да с нас же и возьмет, — ответил Толя.