Записки уцелевшего
Шрифт:
Мы все, и девушка — председательница сельсовета, и женщина с фонарем, стояли, молчали, следили за действиями обыскивающего.
И вдруг он увидел под столом лису. Загадочно сверкали ее стеклянные глаза, оскалились белые зубы. Он поддал шкуру ногой, потом наклонился, поднял за хвост.
— Что-то больно тяжела, — заметил он.
Мы все замерли. Было ли у него действительное подозрение насчет лисы не знаю. Он тоже замер. Перед ним стояла очаровательная девушка. Она улыбалась, протягивала ему руки, да-да, протягивала! Что ему померещилось не знаю… Он забыл завещанную еще Карлом Марксом ненависть к классовой врагине, то есть к моей сестре Маше, его сердце
— Ведите меня к следующим, — бросил он председательнице сельсовета. Незваные пришельцы ушли с пустыми руками.
В ту же ночь врывались ко многим выселенным из Москвы лишенцам, искали золото. Явились с обыском к жившей в том же Хлебникове старой деве княжне Марии Евгеньевне Львовой, сестре бывшего премьера Временного правительства. Знакомые наших знакомых Никуличевы жили на своей даче в Ильинском, посадили отца; его выпустили, когда он показал, где в саду была зкопана шкатулка с многими драгоценностями.
Почему выбрали одну ночь? Чтобы застать внезапно, чтобы не успели спрятать. Штатных работников ГПУ не хватило, мобилизовали классово проверенных рабочих московских предприятий. Один из них хозяйничал у нас.
С тех пор лиса переезжала вместе с нашей семьей из дома в дом. Только после войны из ее головы была извлечена драгоценная табакерка. Где, у кого она сейчас находится — не скажу. Когда я бываю в том доме, то прошу ее мне показать. Я любуюсь ею и рассказываю следующим нашим поколениям всю ее длинную историю, начиная с того момента, когда царь Петр заказал ее парижскому мастеру, и кончая тем обыском, когда находчивость моей сестры Маши спасла ее из рук недостаточно бдительного домогателя ее благосклонности и спасла от ареста одного из нас.
4
В ту первую нашу подмосковную зиму много часов приходилось мне проводить в раздумье. И когда я ждал поезда на станции Хлебниково или на Савеловском вокзале, и когда в вагоне либо стоял, либо сидел, и когда бродил по хмурым московским улицам, и когда засыпал в уголке на полу либо в нашем котовском доме, либо в одной из знакомых гостеприимных московских квартир.
Думы мои витали вокруг моих несозданных произведений. Я продолжал мечтать быть писателем, но уж очень неопределенно. Я не собирался сочинять для печати, только для себя. То, что тогда издавалось, по большей части пылало ненавистью к врагам социализма, до небес превозносило существующий строй и потому было для меня чуждо. Сейчаас большинство тех произведений, тогда безудержно расхваливаемых, начисто забыто.
Сюжет для повести я выбрал такой. Был у моего брата Владимира большой друг Павел Дмитриевич Корин. Как и где они познакомились еще в 1923 году, я так и не смог доискаться. Из рассказов Владимира я знал, что живет Корин с женой Прасковьей Тихоновной и братом Александром на холодном чердаке высокого дома № 23 на Арбате. Жили они в страшной бедности, не заботясь о заработке. И был Павел Дмитриевич для Владимира не просто другом, а кумиром, недосягаемым и боготворимым. Из рассказов Владимира я знал, что Корин приступил к этюдам для той картины, замысел которой был столь грандиозен, что он собирался посвятить ей всю свою жизнь. Он писал портреты иноков и священников.
И я думал: живет в наше страшное время вдохновенный творец мудрого и прекрасного, великий подвижник и бессребреник. Я умолял Владимира привести меня к нему. С тех пор, как мы поселились в Котове, Владимир иногда останавливался ночевать у Корина. Но я неизменно получал отказ. Владимир объяснял, что Корин редко показывает свое, только еще задуманное детище. Ведь и писатели скрывают свои черновики. И я больше не приставал к Владимиру, но думал о Корине постоянно.
Бывая в редакциях, я видел художников-иллюстраторов, людей веселых, доброжелательных, но понимал, что главным для них было не искусство, а заработок. Видел, что и брат Владимир тоже старался побольше заработать. И я считал, что иллюстраторы — это художники как бы "второго сорта", им особого таланта не требуется, а нужны бойкое перышко и хорошие акварельные краски. Работали они без вдохновенья, и их больше всего волновало, примет или не примет редактор их рисунки, и получить за них деньги. Художник Фаворский своими прекрасными иллюстрациями доказал ошибочность подобных взглядов.
А в моей голове постепенно создавалась повесть о двух художниках. Назвал я ее "Град и город". Град — это мои воспоминания о северном путешествии, это село под Архангельском с деревянной церковью, это деревянное зодчество, это северные песни и озера, это, наконец, мои несбывшиеся мечты о невидимом граде Китеже. Там близ древнего монастыря рос мой главный герой…
А город — это Москва, где живет другой мой герой — жизнерадостный, веселый, остроумный художник-иллюстратор, который под моим пером невольно смахивал на моего брата Владимира в пору его успехов, еще до лишенства.
Третья глава у меня получилась более или менее удачной; в ней я рассказывал, как жизнерадостный иллюстратор ведет своего друга истинного художника по редакциям, пытаясь устроить ему заработок. Обстановку в «Следопыте» и самого Попова я — похвалюсь — описал очень похоже, так же как и обстановку в комсомольском журнале, руководимом молодыми энтузиастами вроде Боба Ивантера.
В четвертой главе истинный художник не поддался искушениям друга-иллюстратора и продолжал творить для себя, влача полуголодное существование в сырой комнатенке подвала маленького домика на окраине Москвы. Должна была кончиться повесть арестом и гибелью моего героя.
Корин уцелел, уцелел чудом благодаря Горькому и прославился на весь мир. Но Корин — исключение. А сколько известных и неизвестных несомненно талантливых художников, писателей, музыкантов погибло в лагерях, а их творения превратились в пепел. Мы о том не знаем и не узнаем никогда. Имена их ты, Господи, веси…
Бросил я свою повесть, понял: чересчур замахнулся, и силенок у меня не хватало на столь глубокое по мыслям и по содержанию полотно. Да и негоже было родного брата выводить отрицательным героем.
А руки у меня продолжали словно чесаться. Так и подмывало излить на бумагу те образы, те мысли, которые будоражили мое сознание и стремились превратиться в слова, во фразы, в абзацы.
Но мне просто негде было творить. Очерки "По северным озерам" урывками я написал, еще живя в Еропкинском. А в котовском домике я спал на полу в комнате родителей, чертил за общим столом, в общем помещении. Владимир в своей комнате работал по ночам, когда ему никто не мешал. А у меня и таких условий не было. Одно дело — чертить, а другое дело — мучительно подбирать слова и эпитеты, мучительно превращать мысли в четкие и ясные фразы, ни на что другое не отвлекаться.