Записки уцелевшего
Шрифт:
Самаринский особняк, одноэтажный, с антресолями, в свое время занимала одна барская семья; к 1922 году он битком набился враждовавшими или дружившими между собой жильцами. В антресоли вела внутренняя, скрипевшая ступеньками деревянная лестница с обломанными резными перилами, кончавшаяся площадкой; там стояли кухонные столы с посудой и с неизменной принадлежностью всех московских квартир — примусами, аппетитно шумевшими с утра до вечера.
С площадки вели три двери. За одной из них была маленькая комнатка, в которой жил старый холостяк — бывший капитан Полозов, о ком еще недавно вздыхала наша тетя
За второй дверью жила студентка-медичка, скромная девушка, время от времени притаскивавшая домой части человеческого тела, отчего на площадке стоял острый запах, смешанный с чадом от примусов и подгорелых кушаний. К уборной приходилось спускаться на первый этаж, а там постоянно оказывалось занято.
Третья дверь вела в просторную комнату, там же находилась широкая, на четыре человека, тахта, стояли старинные кресла и стулья, стояли, висели и просто валялись разные старинные вещи, цельные и разбитые — акварельные портреты самаринских предков, фарфоровые вазы и чашки, бронза и т. д. Окна выходили на крышу первого этажа, куда можно было в хорошую погоду вылезать.
Из этой комнаты шли две двери — за одной находилась маленькая спальня с двумя кроватями, комодом и шкафом. Все там было вычищено, аккуратно застелено подметено. Другая дверь вела в просторную комнату, также с двумя кроватями со скомканными одеялами и грязными простынями и наволочками. Там стояла различная старинная мебель, цельная и поломанная, и грудами валялись многие антикварные предметы, снесенные сюда со всего самаринского дома; все было покрыто пылью и потеряло свой прежний, подчас художественный облик. В комнате витал резкий запах от кучи грязного белья, пахло табачным дымом и мочой. Источник последнего запаха сразу обнаруживался: он исходил от втиснутого в поломанное кресло, перевернутого майоликового бюста царевны Волховы, изваянного Врубелем, и превращенного — искусствоведы, ужасайтесь! в ночной горшок.
В маленькой аккуратной спальне жили моя сестра Лина и девочки Бобринские. Эта комната называлась «раем». Первая, проходная комната называлась «чистилищем» — там спали моя сестра Соня и мой брат Владимир, уволившийся из Главморнина после последней для него экспедиции в Карское море; там же спали задержавшиеся до рассвета гости-мужчины. Комната со скверным запахом называлась «адом», в ней жили два восемнадцатилетних друга — Юша Самарин и Миша Олсуфьев, сын нашего соседа по имению, бывшего владельца Буйц графа Юрия Александровича Олсуфьева.
Так образовалась своеобразная коммуна, которых тогда — с различными уклонами, от крайне левого до аскетически религиозного — было в Москве много.
Спиридоновская коммуна славилась весельем и гостеприимством. Лина и обе сестры Бобринские служили в АРА, которая помещалась тут же, на Спиридоновке; Юша и Миша учились на историко-филологическом факультете университета; сестра Соня только что провалилась на экзаменах по политграмоте на естественном факультете университета. За нее усиленно хлопотал отец, чтобы устроить ее учиться куда- либо еще.
Питались все вместе. Девушки приносили американские пайки. Муку несли в ближайшую частную булочную на углу Георгиевского и там меняли из расчета три четверти фунта белого хлеба за фунт муки. Юша считавшийся домовладельцем, время от времени вытаскивал из пыльных куч какую-нибудь статуэтку и нес ее продавать антикварам, а деньги вносил в общую кассу; Лина была за старосту и за кухарку, Юша бегал в булочную и на Смоленский рынок, Миша разыгрывал из себя барина, а впрочем, изредка привозил продукты из Сергиева посада, где жили его родители.
На Спиридоновку приходило много гостей, все больше мужчин. Являлся недавно освобожденный из Бутырской тюрьмы, живший неподалеку наш троюродный брат Георгий Осоргин. После удачной финансовой операции он притаскивал вина (водки тогда не было), начинался кутеж, изредка он возил компанию в пивную или даже в ресторан «Прагу», катал на лихачах. Он ухаживал за Линой, и были сочинены стихи:
Спиридоновская ЛинаОчень любит Георгина.Белый китель-кителечек,Офицерский сапожочек,Бакенбарды белокурыЕй сулят в душе амуры.Еще являлся Мика Морозов, которого в детстве запечатлел в ночной рубашечке Серов. Он кончал университет и еще не успел прослыть шекспироведом, относился с презрением ко всем окружающим и сочинял заумные стихи. Однажды при мне он прочел завывающим голосом поэму о Михаиле Архангеле; не только я, но и другие слушатели ничего не поняли. Он тоже ухаживал за Линой.
Еще являлся доцент университета по кафедре греческого языка и литературы Федя Петровский, милый, общительный, остроумный рассказчик. Он когда-то неудачно ухаживал за моими тетками — тетей Элей и тетей Таней Голицыными, а потом стал ухаживать за Линой, за Алькой и другими девицами, несколько раз делая предложения, но неизменно получал отказы.
И еще являлся мой четвероюродный брат Артемий Раевский, очень скромный, молчаливый, его все любили, но из скромности он не решался ухаживать ни за одной девушкой. Обладая приятным баритоном, он пел романсы под аккомпанемент фисгармонии. Кто на ней играл — не помню. Вся слиридоновская обстановка, насыщенная поэтичной и нежной влюбленностью, была такова, что казалось невозможным оставаться равнодушным к хорошеньким девушкам — хозяйкам квартиры. Про Артемия сочинили такие стихи:
Артамоша, Артамон,Ты в кого теперь влюблен?И, наконец, являлся живший недалеко, на Садово-Кудринской, пожилой художник Петр Петрович Кончаловский. В те годы только еще расцветал его яркий и жизнерадостный талант, он еще не успел создать портреты, букеты и натюрморты, был человек обаятельный, веселый, ему нравилось общаться с молодежью. Он искренно веселился вместе со всеми молодыми жителями Спиридоновки и говорил, что любит сюда ходить. Кроме того, у него были определенные виды на Владимира: единственная дочь Кончаловского, черноглазая Наталья, без памяти влюбилась в моего брата. Но ведь его сердце было занято…