Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
Смерть вырывает участок бытия из темноты. Чтобы избежать боли, мы не позволяем себе понять жизнь родного человека. Но боль, причиненная смертью, так сильна, что она не боится никакой другой боли и раздирает завесу. Мы ищем для себя концентрацию боли, потому что смерть близкого человека переживается как наша вина, требующая внутренней казни. Так смерть поднимает раскаяние. А раскаяние любит подробности и умеет устанавливать упущенную связь.
Как это все случилось — то, что стало потом этой смертью? Началось все с испорченного телефона. У Эна испортился телефон. Собственно, это началось еще с вечеринки, которую тетка устроила на городской квартире. Старик тоже был приглашен — и не приехал.
Сугубая тишина, праздно висящий телефонный ящик с заглохшими кнопками — это ввязалось потом в переживание смерти. Старик заболел — то есть у него сначала разболелась нога — в тот самый день, когда должен был приехать. Он попросил соседку (она ездила в город на службу) позвонить сыну, сказать, чтоб к нему приехали. Но телефон был испорчен. Соседка не дозвонилась; никто туда не поехал. В тот день старик сам принес охапку дров из сарая. Сосед встретил его на лестнице и помог донести. Старик кашлял уже немножко. Может быть, ничего б не случилось, если бы телефон не был испорчен...
На другой день соседка сама зашла со службы (если б она зашла накануне, может быть ничего бы не случилось...). Эн немедленно сделал то, что вошло у него в привычку: раскричался на тетку. Он пошел к ней и кричал, что это безобразное невнимание к старику, что сам он замотан — у него доклад, что если так, то он все бросит, поедет сам... Сам он не поехал, но добился отъезда тетки. Доклад прошел с успехом, какого он давно не переживал — со студенческих лет. Ночью у него пили. За последние годы Эн успел уже усвоить позицию неудачника; не озлобленного неудачника, — он считал это неприличным, — но во всяком случае скептического неудачника, не предъявляющего к судьбе никаких претензий. Успех разбередил в нем юношеские, давно затравленные желания. Он был возбужден, утомлен. Ему не хотелось работать, хотелось много говорить, отдыхать, чувствовать легкость жизни.
Утром, до работы, зашла Лиза. Несмотря на всю свою склонность к противодействию, она на этот раз как-то подчинилась атмосфере успеха и соглашалась ее разделить. Это был неожиданный и важный элемент торжества. Они разговаривали, и Эн сам удивился тому, как много и плавно он говорит. Днем, часа в два, позвонили оттуда, с переговорной станции (телефон уже работал). Оказывается, старик совсем расхворался, уже несколько дней. Сыну не хотели сообщать, чтобы не расстраивать перед докладом. Он сказал: хорошо... сейчас... непременно... Сердце у него оборвалось. Он испугался за старика и сразу, как всегда, испугался раскаяния. Его сразу пристукнуло. Надо было покупать съестное и ехать, вместо того чтобы переживать победу. Главное, надо было оставить Лизу, которая так неожиданно согласилась переживать с ним победу. Он поехал.
Так испорченным телефоном, гостями тетки, докладом началось то, что потом продолжалось недели две, до конца: езда туда и обратно пригородным поездом, приблизительно через день. Эн был очень занят (в связи с докладом ему предложили спешно написать статью); от этих поездок он тупел. Несмотря на февраль, стояла въедливая оттепельная погода. В пригородном поезде всегда было полутемно. Ничего не удавалось разглядеть за мокрым оконным стеклом. Иногда было особенно холодно от пустоты вагона, иногда приходилось стоять, с отвращением тычась лицом в отсыревшие воротники соседей. С вокзала он шел потом по оттепельному снегу, с пакетами, оттягивающими руки; думал нарочно о своем отупении: так я и буду всегда... Но когда он не ездил, его неотступно мучило беспокойство и желание все немедленно изменить. Тогда он срывался с места. Так примерно и выходило, что он ездил через день: день он мучился раскаянием и страхом еще горшего
Он ехал туда с желанием исправиться и исправить, с сожалением о том, что в нем уже нет любви, — таким сильным, что оно граничило с любовью... Он придумывал по дороге, как он расскажет там о своих успехах, или проектах, или о чем-нибудь смешном; но там ему становилось холодно, лень было выговаривать слова, ему казалось теперь, что отцу это вовсе не интересно. Он сидел, озябший, скучный, опущенный, соображая, когда можно будет уехать и не пропадет ли сегодня свидание с Лизой. Как-то раз, ежась у полухолодной печки, он стал рассматривать стоявшие в комнате вещи (разрозненные, добротные и безвкусные вещи из старой среднебуржуазной квартиры); он смотрел на стол и стулья и на старика, который, тихо пожевывая губами, лежал на модернистом диване, с зеркалом, нелепо вделанным в высокую спинку. Он подумал о том, что — очень возможно — старик умрет, что придется ликвидировать площадь, перевозить вещи... какая гадкая будет возня с домоуправлением, с транспортом. Побольше бы ликвидировать... это... это... вот разве этот черный возьму себе... Что я почувствую, когда он умрет?.. Может быть — ничего... Надо попробовать себе это представить... может быть — ничего... Вот я сейчас, кажется, ничего не чувствую...
Глупец!
Но хуже цинических мыслей была всегдашняя малодушная торопливость. Он зяб и скучал, вечер с Лизой должен был вознаградить его и успокоить (на самом деле получалось совсем другое), и он вдруг начинал грубо торопиться. Он знал, что вокруг больного беспорядок, что комнату плохо топят, и нужно найти женщину для черной работы. Он сердился и требовал, чтобы приняли меры; улещая совесть, оставлял там последние свои деньги, но он не сделал того единственного, что надо было сделать, — не остался сам и не взял все в свои руки. Он знал, что ему следует поговорить с врачом, но врача дождаться можно было только после девяти-десяти часов — тогда вечер был бы потерян.
В последний раз перед началом конца, прощаясь и вынимая из бумажника деньги, Эн сказал:
— На днях приеду.
— Твои приезды очень меня утешают, — сказал старик. Старик с Эном был всегда сдержан в словах, застенчив. И это жалостное слово утешают прозвучало вдруг слишком ясно. Это было так же неприятно и нетерпимо, так же хотелось немедленно это пресечь, как когда старик громко стонал от ломоты в ноге. И, торопливо задвигая боль, которую несло это слово утешают, Эн с неожиданной для себя самого жестокостью сказал:
— Только меня-то не очень устраивает часто ездить. Я страшно занят сейчас.
От собственных слов у него отяжелело сердце. Он выложил на стол больше денег, чем собирался сначала. Почти всё...
— Я пошел. Ну, поправляйся, пожалуйста.
Старик смотрел на него с увенчанного зеркалом дивана.
— Постараюсь, — сказал он и на прощанье не улыбнулся. Это был их последний разговор.
Накануне решающего дня Эн позвонил к соседу отца на службу — узнать, как там? Сосед говорил довольно резко.
— Нехорошо, по моим впечатлениям. Вам бы следовало с доктором лично...
Эну это вмешательство не понравилось. В тот день он остался дома. На другой день, прежде чем ехать, встретился с Лизой, вместе зашли в магазин купить для больного апельсинов. Лиза сказала:
— Что, уже все те триста рублей ушли?.. Оо!
— Конечно, — сказал он и сразу почувствовал себя жертвой. В то же время его это устраивало — расходы успокаивают совесть.