Запретный лес
Шрифт:
— Дайте мне сказать, — вскричала Катрин. — Я из Нестеров. А каков их герб, тетя Гризельда?
— Лазурное стропило с тремя снопами и восстающий лев, а девиз — «Смирись с враждой».
— Мой девиз станет моим ответом. Неужто ты хочешь, чтоб я предала свой род и сбежала, когда вызов брошен?
— Что за вызов, деточка? Ты ж станешь не Черной Агнессой из Данбара [127] , а пасторской женой, отбивающейся от врак, поклепов, дурных языков да невежества — да от суровых законов государственных и еще более суровых законов церковных. Станешь терпеть да смиряться, в отместку-то не ударишь; придется улыбаться да главу не опускать, а у самой будет обливаться сердце кровью. А то и склонишься пред теми, кого презираешь, на коленях поползешь к тем, кого твой батюшка на конюшню не пущал, станешь прислуживать любому межеумку, что имя Господа при тебе помянет. К такому, голубушка,
127
Агнесса Рэндольф (1312–1369) — национальная героиня Шотландии, защищавшая Данбарский замок от англичан, когда ее муж сражался на севере под знаменами Роберта Брюса.
Девушка посмотрела на Дэвида, и при ее взгляде сердце его зашлось от радости и смирения, захотелось одновременно петь и рыдать. Катрин подошла к Библии, лежащей на длинном столе, пробежала пальцами по страницам и прочла то, что сказала Руфь Ноемини: «Не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог — моим Богом; и где ты умрешь, там и я умру и погребена буду; пусть то и то сделает мне Господь, и еще больше сделает; смерть одна разлучит меня с тобою» [128] .
128
Руф. 1:16–17.
— Ладно, пущай так, — сказала госпожа Сэйнтсёрф. — Я свое слово молвила. А вы парочка глупцов, однако ж есть в очах Господних грехи и похуже дурости… Дэйви, мальчик, опустись на колени, и я благословлю вас: будет то благословение от суетной старухи, всем сердцем желающей вам счастья… Уж не ведаю, откель в тебе это, дружок, но в жилах твоих благородная кровь. Кто попроще — соломки бы под себя подстелил.
Глава 18. ЧУМА
В первую неделю после Нового года совсем распогодилось. Солнце от рассвета до заката ласково светило с чистого неба; ночи были немногим холоднее, чем в мае, и даже старики отбрасывали одеяла подальше и приоткрывали дверцы спальных шкафов; запасы торфа, как и поленницы, стояли едва тронутые, а огонь разжигался лишь для приготовления пищи; реки уменьшились до летних размеров, и нерестящаяся рыба не могла преодолеть отмели Руда. Но теперь селяне с тоской взирали на буйство природы. Больше никто не нахваливал ясную, бесснежную зиму, ибо такая погода казалась вызовом самой природе; люди читали в ней недобрые предзнаменования и пали духом. Солнце никого не грело, безоблачные небеса не радовали, по хорошим дорогам не хотелось отправляться в путь. Вудили погрузился в странное уныние.
Впрочем, складывалось впечатление, что и природа чувствовала то же самое. Скотина, несмотря на богатые выпасы, худела быстрее, чем в разгар зимних холодов. Пони бродячих торговцев воротили нос от пышных трав на обочине. Прохладный воздух должен был бодрить, однако животные и люди обливались потом при малейшем движении. Дэвид, бродя по пустошам на холмах, заметил, что пятимильная прогулка дается ему тяжелее, чем двадцать миль в летнюю жару. Олени, вопреки привычному, боялись выходить из Меланудригилла, да и все дикое зверье стало гораздо пугливее, чем когда-либо на памяти стариков. Всех вокруг охватило чуткое беспокойство; хотя червей в торфе развелось необычайно много, перелетные птицы, обычно залетавшие подкрепиться в закрытую от ветров лощину, сейчас и не присаживались здесь по пути на юг. Дэвид, распахивая по утрам окно, частенько видел их стаи высоко в небесах. Амос Ритчи, ставящий птичьи ловушки в Майрхоупских угодьях, возвращался домой с пустыми руками… Давящее уныние повисло в воздухе, заставляя умолкнуть даже самых брехливых дворняг. Мало кто теперь сиживал за кружкой пива в «Счастливой запруде», хотя денечки стояли жаркие: люди будто боялись найти подтверждение своим страхам в глазах соседа.
Питер Пеннекук, усевшись на камень у ворот кузни и вытирая мокрый лоб, наблюдал, как Амос Ритчи вернулся после работы в Риверсло и тяжело сбросил инструменты на пол.
— Как тебе погодка? — спросил он.
Амос распрямился.
— Погано. Во дворе левкои расцвесть вознамерилися. Моя бабка частенько повторяла стишок Томаса Рифмача… как же там говорилося? А, вот:
Раз Йоль без снегов, А январь не суров, Жди бед под кров.— Судный день грядет, — сказал Питер, — а вот кого судить будут, можно токмо гадать. Одно наверняка, будет худо.
— Сам я хворых не зрел, но идет болесть. Пахнуло смертью, я это чую, и зверь лесной чует — вот и не подходит к Вудили. На Оленьем холме ни лисиц, ни зайчишек. А сам-то духа подпорченного не унюхал, Питер? Ветерок ветвей не колышет, на дворе не продохнешь, аки в запертой каморке. Хычь бы задуло-поразвеяло! Вроде и небо синее, и воздух мягонький, а несет падалью, гнилью да нечистью. Будто цветы какие в навозной куче повяли… А ежели никто до поры не занемог, так то не за горами. Да и сам я за женкой своей приглядывать вернулся, а то она утречком на голову жалилася.
Два дня спустя сын майрхоупского батрака, возвращаясь с учения на пасторской кухне, к немалому удивлению матери ударился головой о косяк. Потом заснул на овчине у печки, а когда проснулся, щеки его пылали, язык заплетался. На ночь его уложили в спальный шкаф с остальными детьми, но он так плакал и стенал, что братья и сестры перебрались на пол. Утром горло и лицо его отекли, глаза подернулись пеленой, он с трудом дышал. К полудню мальчик умер.
Так в Вудили пришла чума.
Все сразу поняли, что стряслось: зловещая погода настроила людей на беды. Еще до темноты во всех домах, вплоть до самых дальних урочищ, заговорили о моровой язве. Затем слег Питер Пеннекук, за ним еще один ребенок в Майрхоупе и доярка в Чейсхоупе… Наутро приход напоминал осажденную крепость. Ходебщик Джонни Дау, прослышав об этом в Колдшо, тут же свернул в Аллерский приход, хотя за Вудили числился долг в тридцать шотландских фунтов. Дороги опустели, словно их сторожила ирландская пехота Монтроза. Стояла зима, и дел было немного, но и те мгновенно забросили. В лощине стало по-воскресному тихо: все закрылись в домах и возносили молитвы, готовя благодатную почву для чумы — глубокий ужас.
Восемь часов спустя Питер Пеннекук умер. Он был человеком, лишенным мужества, и в болезни все его показное благочестие выветрилось — он покидал землю, хныкая и причитая. Такое поведение на смертном одре не подобало истому благочестивцу. Но вскоре память о Питере стерлась: был он стар, смерть давно его поджидала, — ведь теперь, один за другим, начали умирать молодые и сильные. Эйли, жена Амоса Ритчи, тоже сошла в могилу, впрочем, никто этому не удивился, ибо она с детства была болезненна и хрупка. Настоящая паника охватила приход, когда у колодца упала пришедшая за водой чейсхоупская Джесс Морисон, чернобровая и румяная девушка, которой не исполнилось и двадцати; она до вечера прометалась в горячке и умерла. За ней последовали юный пастух из Виндивэйз, самый пригожий парень в округе, и батрак мельника, кряжистый, как дуб, и могучий, как каменный жернов. Но горше всего отзывалась смерть детей. На каждого заболевшего взрослого приходилось по два ребенка, и увядали они быстрее сорванных цветов… Такой мор не тревожил край с десятого года, да и не был он похож на обычную оспу или другую знакомую хворобу. Сначала появлялись резкая головная боль и сильный жар, затем опухали горло и железы, человек бредил. Но нередко внешней опухоли не наблюдалось, зараза направлялась прямиком в легкие, которые быстро заполнялись кровью. В этом случае горячка отсутствовала, больной сохранял здравый рассудок и почти не страдал телесно, умирая от крайнего изнеможения. Обычно в лихорадке метались те, кто молод и крепок, а вот дети и старики уходили вторым, тихим, путем. Как бы то ни было, исход был предрешен: за неделю из пятидесяти девяти заболевших ни один не выжил.
Во всей округе не нашлось лекаря. Дэвид послал за аллерским доктором, но тот отказался и близко подходить к Вудили, а у старух, обычно врачевавших в деревнях, ничего не было, кроме бесполезных снадобий и — произносимых тайком — еще более бесполезных заговоров. Но и к знахаркам перестали обращаться: чума, насланная Небесами, заставила всех оцепенеть от ужаса. Дома, куда проник мор, было единодушно решено не открывать, и они стали рассадниками заразы для запертых внутри семейств больных. Те, кто попал в такое заключение, осмеливались выбираться наружу лишь ночью. Соседи не просили друг друга о помощи и ничего не предлагали нуждающимся. Родные заболевших были вынуждены пребывать в крайней изоляции, а потом заражались сами: теплится ли в доме за закрытыми ставнями жизнь, другие узнавали лишь по дыму из трубы, пока не пропадал и он… Сперва погибших пытались хоронить по христианскому обычаю: этим занимались семьи, но распространение чумы сделало достойное погребение невозможным. Мертвецов складывали в сараях и конюшнях рядом с перепуганным скотом, а те, кто победнее, вытаскивали их прямо в огород. Дэвид не раз находил глядящий невидящими глазами, не завернутый в саван труп в крапиве у церковного надела. Были дома, где умерло все семейство, только тощий кот жалобно мяукал у запертых изнутри дверей… А небо оставалось ясным и безоблачным, и ветерок приносил пряные ароматы с холмов в опустошенный смертью молчаливый край.