Зар'эш
Шрифт:
Однажды утром я завтракал в форте Богар у капитана из бюро по арабским делам, у одного из самых обязательных и способных офицеров, когда-либо служивших на юге, как говорили мне сведущие люди; разговор зашел о поручении, которое должны были в ближайшее время выполнить два молодых лейтенанта. Надо было объехать большую территорию по округам Богар, Джельфа и Бу-Саада, чтобы определить местонахождение водных пространств. Опасались всеобщего восстания после Рамадана и хотели подготовить путь для экспедиционной колонны через земли племен, населяющих эту часть страны.
Точной карты этих областей еще не имеется. Существуют
Я тотчас же попросил разрешения примкнуть к маленькой экспедиции. Оно было дано мне с величайшей любезностью.
Мы выехали два дня спустя.
Было три часа утра, когда спаги принялся стучать в дверь нищей гостиницы Бухрари, чтобы разбудить меня.
Когда я открыл дверь, передо мной предстал человек в красной куртке с черной вышивкой, в широких сборчатых шароварах, доходивших до колен, где начинались алые кожаные чулки, какие носят всадники пустыни. Это был араб среднего роста. Его горбатый нос был рассечен ударом сабли, и левая ноздря совершенно изуродована. Его звали Бу-Абдаллах. Он сказал мне:
— Мосье, твоя лошадь готова.
Я спросил:
— Лейтенант приехал?
Он ответил:
— Он сейчас приехать.
Вскоре из темной и голой долины донесся отдаленный шум, затем появились и исчезли чьи-то тени и силуэты. Я различил только странные фигуры трех верблюдов, нагруженных чемоданами, походными кроватями и кой-какими предметами, которые мы взяли с собою для двадцатидневного путешествия по пустынным краям, малознакомым даже офицерам.
Немного погодя — и опять со стороны форта Богар — послышался стремительный галоп группы всадников, и оба лейтенанта, отправляющиеся в экспедицию, показались со своей охраной, которая состояла еще из одного спаги и одного арабского всадника по имени Деллис, происходившего из «большого шатра» и принадлежащего к знатному туземному роду.
Я немедленно вскочил на коня, и мы отправились в путь.
Была еще ночь, глубокая, тихая, как бы неподвижная. Проехав некоторое время в северном направлении, по долине Шелиффа, мы на рассвете свернули направо в небольшую ложбину.
В здешних краях нет ни вечерних, ни утренних сумерек. Почти никогда не увидишь медленно ползущих красивых облаков, горящих пурпуром, изрезанных по краям, причудливых, разноцветных, кровавых или огневых, которые оживляют, окрашивают наш северный небосклон в час, когда солнце встает, и в час, когда солнце заходит.
Здесь появляется сначала какой-то неясный свет, который затем усиливается, распространяется и в несколько мгновений заливает все пространство. Потом вдруг, сразу у вершины горы или у края бесконечной равнины показывается солнце — уже такое, каким оно бывает высоко в небе, а не раскрасневшееся и будто еще не выспавшееся, как при восходе в наших туманных краях.
Но что всего необычайнее для утренней зари в пустыне, — это тишина.
Кому не знаком у нас первый птичий крик задолго до рассвета, когда небо только еще начинает бледнеть, затем другой, ответный крик с соседнего дерева и, наконец, непрерывная разноголосица свиста, перекликающихся трелей, щебетания и отдаленное, протяжное пение петухов — все это шумное пробуждение живых существ, этот веселый гомон в листве?
Здесь — ничего похожего. Огромное солнце встает над этой опустошенной им землею и уже будто смотрит на нее хозяйским глазом, как бы проверяя, не уцелело ли на ней что-нибудь живое. Не слышно ни единого крика животных — разве что лошадиное ржание; не видно ни единого признака жизни — разве что долгое, медленное и молчаливое следование стад на водопой в часы нашего привала у колодца.
Сразу же наступает палящий зной. Поверх фланелевого капюшона и белой каски мы надеваем громадный «медоль» — соломенную шляпу с необъятными полями.
Мы медленно ехали по долине. Насколько мог видеть глаз, все было голо, все было желтовато-серого, пламенного, великолепного цвета. Иногда в пересохшем русле реки, на обмелевшем дне, где мутнеет остаток воды, несколько зеленых тростников выделялись резким маленьким пятнышком; иногда в какой-нибудь горной лощине два-три дерева указывали на присутствие родника. Мы еще не вступили в изнуренную жаждой страну, через которую нам вскоре предстояло направить свой путь.
Подъем был бесконечно долго. Другие небольшие долины ответвлялись от нашей. И чем ближе время подходило к полудню, тем все более скрывались дали за легкой дымкой зноя, за испарениями разогретой земли, принимая то голубую, то розовую, то белую окраску; все эти оттенки казались такими мягкими, такими нежными, такими бесконечно привлекательными по сравнению с ослепительной яркостью окружающего нас пейзажа.
Наконец мы достигли вершины горы и увидели выехавшего нам навстречу в сопровождении нескольких всадников каида Эль-Ахедар-бен-Яхья, у которого мы должны были остановиться. Это был араб знатной крови, сын бах-аги Яхья-бен-Айса, прозванного «бах-ага-деревянная нога».
Он проводил нас к лагерю, раскинутому у ручья, под сенью четырех деревьев-великанов, подножия которых омывает вода; они представляли собою единственную растительность на всем протяжении кряжистых и голых вершин, которые тянулись до самого горизонта.
Сейчас же был устроен завтрак. Каиду нельзя было принять в нем участие из-за Рамадана, но, желая убедиться, что мы ни в чем не терпим недостатка, он уселся против нас, рядом со своим братом Эль-Хауэс-бен-Яхья, каидом племени улад-алан-бершие. К нам подошел мальчик лет двенадцати, несколько хрупкого сложения, но полный гордой и пленительной грации, которого я заметил уже раньше, несколько дней тому назад, среди улад-найль в мавританском кафе Бухрари.
Я был удивлен изяществом и сверкающей белизной одежд этого тоненького арабского мальчугана, его благородными манерами и почтением, какое все к нему, казалось, проявляли. И когда я выразил недоумение, как ему в таком возрасте позволяли проводить время среди куртизанок, мне ответили:
— Это младший сын бах-аги. Он приходит туда изучать жизнь и знакомиться с женщинами.
Как далеки мы здесь от наших французских нравов!
Мальчик также узнал меня и степенно подошел пожать мне руку. Потом, имея еще право, по молодости лет, не соблюдать поста, он сел с нами и принялся обдирать кусок жареной баранины тонкими, худыми пальчиками. И мне показалось, что его старшие братья, каиды, которым было, я думаю, лет под сорок, подтрунивали над поездкой мальчугана в ксар, допытываясь, откуда у него шелковый шарф на шее, уж не подарок ли это какой-нибудь женщины.