Затеси
Шрифт:
Показал и этот действительно прекрасный памятник, до безобразия обгаженный птицами, не признающими достижений нашего человеческого искусства, Петербург показал, но главное, пригласил в свою великолепную мастерскую и показал еще в темно-синей питерской глине сотворенного Чехова.
И Пушкиных, и Чеховых кругом было очень много, толпы целые гениев в гипсе, в мраморе, в камне, в глине.
— А как ты думал, дорогой? Прежде чем к человеку подберешься, да еще к такому, как Пушкин, ох сколько надо подобий его сотворить. Ты ведь, слышал я, по восемь да по десять раз переписываешь свои вещи, я и вовсе обязан. Персоны-то какие! Пробовать, пробовать,
— А чирку-то зачем этому вот Чехову приделал? Целомудренный, застенчивый доктор, а ты его в краску вгоняешь, фулиганничаешь!
— Ничего я не фулиганничаю. Была ведь и у него, целомудренного, какая-никакая чирка. Кроме того, все вы, и ты тоже, мало и невнимательно читаете и понимаете Чехова. Там есть все, и Бог в душе, и чирка под штанами, которую он отнюдь в маринаде не держал. Это я утверждаю как человек, прочитавший, и не по одному разу, Чехова и о Чехове многое, а он вот мне не дается. Сложный, скрытный от людей человек, о котором существует в русском народе и мировом читателе свое непреложное представление. И у меня тоже издавна оно существует. Свое. Мне стереотип надобно сломать, разрушить, добраться до души Антона Павловича, он же вот не дается и не дается… — И что-то прилепил, комок, скорее обмылок к сырой скульптуре, разгладил глину пальцами, потом острым скребком складочку какую-то, почти невидимую глазу, сделал, смотрит, смотрит, руки грязной тряпкой вытирает. — Ах ты, Антон Павлович, Антон Павлович, тихий доктор! Поддался бы, я бы еще кой-чего сделал, да хоть вот коллегу твоего нынешнего слепил бы, вон он зубоскалит, подначивает меня, смехуечки ему, а я тут с тобой хоть плачь… Ну ладно, отдыхай, мы с гостем чай пить пойдем, может, чего и покрепче освоим.
С этими словами скульптор смочил скульптуру, укрыл ее сырыми лоскутами, и мы пошли чаевничать.
По приглашению Китайского института мировой литературы в числе делегации из трех человек находился я в Китае. И за десять дней уездился и уходился так, что еле ноги волочил. На одиннадцатый день мы, побывав в Шанхае и Нанкине, вернулись в Пекин, в ту же гостиницу, где останавливались до отъезда, и почувствовали себя как дома в недорогом, тихом и уютном отеле. Еще когда уезжали из Пекина, я слышал, что в Китае гостит и где-то по стране колесит знаменитый наш скульптор Аникушин. Я попросил передать ему привет и, если возможно, повидаться где-нибудь.
Погасил я свет в комнате, не раздевшись, улегся на постель, покемарю, думаю, часок-другой, потом уже встречи, дела и обеды эти китайские, долгочасовые, терпения требующие.
Горит в номере над дверью тусклый фонарик, тишина, благодать. И вот вкрадчиво щелкнул замок, приоткрылась дверь, в номер мой вползает на четвереньках человек. «Господи! — подскочил я на постели. — И здесь пьяные! Будто в России не надоели…»
А человек-то ползет и ползет к моей кровати. Я ноги подбираю, податься куда-нибудь хочу, но некуда, кровать у стены. Вспыхивает электричество, у дверей, сияя узкими глазами, во весь рот улыбается китаец, с полу поднимается сверкающий лысиной и Золотой Звездой Героя человек в парадном костюме и, тоже сияя глазами, спрашивает:
— Здорово я тебя напугал, Витя?!
Аникушин. Михаил Константинович! Знаменитый скульптор. Почетный гость Китая!
— А, чтоб тебя приподняло да хлопнуло! — произношу я и в изнеможении обнимаю гостя.
Долго мы хохотали, выпили по стопке сухаря, поговорили и расстались, увы, навсегда.
Долго я не бывал в Ленинграде, вот он уже вновь Санкт-Петербургом сделался, а мне все пути туда не лежало.
И вот наконец-то попал я в Санкт-Петербург, да не как-нибудь и не когда-нибудь, а в день похорон Михаила Константиновича.
В огромном зале академии полно народу, меня пробили, протолкнули поближе к гробу. Много цветов. Веселый и в чем-то до конца жизни оставшийся дитем человек с седыми вихрами отчего-то кажется сердитым. Из цветов глядится отчужденно и вызывающе-отстраненно от мира сего. Я смотрю на покойного и с трудом справляюсь с улыбкой, готовой распялить мое лицо, вспоминая его явление в номере китайской гостиницы.
Меня хватило все же сказать несколько поминальных слов с другими ораторами, скорбящими всерьез и привычно, по-дежурному.
Но и тогда, когда я говорил, и после, стоя в траурной толпе, явственно слышал:
— Здорово я тебя напугал, Витя?!.
Наш юмор
«Двадцать пять лет заключения, десять лет высылки, пятнадцать лет поражения в правах», — написано в документе с названием «Временно изолированный».
В гулаговских заведениях таких людей называли «лауреатами Сталинской премии».
В таком вот достославном заведении производится медосмотр. Прежде чем приложить трубочку к груди пациента, лагерный врач спрашивает:
— Статья?
Заключенный бодрой скороговоркой строчит номер статьи.
— Дыши! — разрешает врач.
Очередной зек шепотом называет статью пятьдесят восьмую.
— Не дыши!
Юмор, достойный нашей славной эпохи!
Их юмор
Борис Стрельников, мой земляк, умный, честный и оттого рано сгоревший мужик, мыкавшийся пятнадцать лет корреспондентом «Правды» по Америке, успел многое мне рассказать о житье-бытье за океаном, в особенности о пребывании в тех экзотических местах главы государства нашего Никиты Хрущева, во всю мощь продемонстрировавшего мудрость и боевитость свою и нашу.
— Челяди полный корабль, но за дорогу челядь устала от причуд и выходок вождя. Как только высадились советские гости с важной персоной на американский берег, так с радостью сплавили мне своего кумира: «Ты, Боря, тут давно, ты все знаешь, вот и действуй…»
Начались недоразумения с того, что охрана вождя привычно потребовала: здесь дорогу перекрыть, здесь забор вовсе снести — наблюдению мешает, здесь движение остановить, там скорости сбавить иль пустить транспорт в обход. Представитель американской охраны, переваливая жвачку во рту, с усмешкой заявил начальнику охраны нашего вождя: «Сэр! Этой дорожкой по президентским цветочным клумбам американцы ходят уже двести лет, и если мы изменим их движение, они потребуют немедленной отставки президента, разгонят сенат и конгресс, заменят правительство, да и нам бока намнут».
— Ох уж и попил моей крови этот Никитка! Ох и победокурил малахольненький вождь в заокеанском отдалении! Главное было не дать ему с утра напиться, рюмку выхватить, а он ловок в этом деле — сгребет посудину у американца с выпивкой, речь закатит о том, что у нас в России такой обычай, да и опорожнит сосуд до дна, чтоб ему на том свете козлов пасти, этому развеселому вождю! Хрясь об пол посудину — заливается, хохочет.
И еще среди прочего Борис Александрович поведал об американских нравах, о юморе, нам недоступном по причине зашоренности нашей: