Затяжной выстрел
Шрифт:
Этот металлический остров длиною в 186 метров и водоизмещением 30 тысяч тонн был заложен в июне 1909 года, спущен на воду в июне 1911 года, сменил название, вернулся к тому, каким его нарекли, жил, дышал, стрелял, нападал и убегал, сжигал в себе соляр, мазут, порох, прокачивал через себя воду, воздух, механизмами и отлаженной службой пожирая людей, выпрямляя и калеча их судьбы.
Но не этот корабль ломал его судьбу. А то, что лежало в сейфе и было пострашнее книг на французском языке: канцелярская папка с перепискою банно— прачечного треста города Симферополя, случайно попавшая в руки Всеволода Болдырева.
«Случайно ли?» — думал он, стоя на мостике грот— мачты.
Возвращался в каюту, открывал в темноте
Сейф, куда Болдырев заточил папку, закрывался. Болдырев ложился на койку и засыпал.
3
Переодеваясь к увольнению на берег, Олег всякий раз говорил каюте: — Иду бросаться под танк!
Ночи он проводил на Воронцовой горе, в сухой баньке, куда студентка Соня нанесла подушек из родительского дома. При ветре крышу баньки царапали ветки яблонь. Дверь так скрипела, что могла разбудить родителей. Олег пролезал в окошко и продергивал через него Соню. Она засыпала, а он до утра слушал шелест ветвей, отзванивание склянок в Южной бухте и еле еле слышное шевеление существа, называемого эскадрон. Она была внизу, в Южной бухте, она была за горой, и Северной бухте, она была всюду, и в Соне тоже, в этой курносой и картавящей женщине, полюбившей Олега внезапно и на веки вечные. Все забылось — и шинель, и стыд за стрельбу номер тринадцать, и глупое, невыполнимое обещание сделать батарею лучшей. Все свершится само собою, как эта любовь, как эта банька! Жизнь прекрасна и удивительна! В июле ко Дню ВМФ придет приказ о старшем лейтенанте, он умный, смелый, находчивый, поэтому что-то произойдет еще — и осенью направят его на новый эсминец, помощником, и кто мог подумать, что так великолепно пойдет служба у курсанта Манцева!
Ни вдоха, ни выдоха рядом. Соня спала беззвучно и в момент, когда луна скрылась и оконце стало темным, Олег вдруг оглох и в него вошло чувство времени — застывшей секундой абсолютной тишины, мимо которой промчались куда— то вперед город, линкор, друзья его, оставшиеся живыми после того, как он умер в кромешной тишине и темноте. Это было странно, дико, как если бы на корабле дали ход и нос его стал рассекать волны, а корма продолжала бы держаться за бочку. Олег вскрикнул, стал в испуге целовать Соню, а Соня хрипло сказала, что устала.
Как— то они ужинали в «Приморском», Олег сидел затылком ко входу и вынужден был оглянуться, потому что очень изменилось лицо Сони.
Старший лейтенант, с тральщиков несомненно, физиономия обветренная, походка медвежья… Издали улыбнулся Соне, невнятно и бегло, по Олегу мазнул неразличимым взглядом, подсел к кому— то, чтоб спрятаться за спинами.
Все было написано на честном и страдающем челе Сони. Она сказала плача, что всегда любила только его; Олега, а что было прошлой осенью, так это было прошлой осенью.
— И я тебя люблю, — ласково успокоил ее Олег и добавил, модное словечко: — В таком разрезе.
Он был слишком молод, чтоб ценить такие признания, и Соню забыл до того еще, как простился с нею утром. Уже цвели яблони, несколько шагов — и баньки не видать, Олег перемахнул через забор, отсалютовал танку на постаменте — первому танку, ворвавшемуся в Севастополь, — и невесело подумал: «Того бы, с тральщиков, посадить в танк… Или вместо танка…»
В тех же невеселых думах ожидал он барказ на Угольной пристани. Линкор был рядом, в нескольких кабельтовых, покоился в воде непотопляемым утюгом. Однотипный ему утюг в Кронштадте прозвали «вокзалом» — за трансляцию неимоверной мощности. Про этот же говорили просто: «служу под кривой трубой», имея в виду скошенную первую трубу, след модернизации.
Так что же такое придумать, чтоб батарея вырвалась в передовые?
Манцев еще не вошел в каюту, а старшина батареи мичман Пилипчук доложил: уволенные вчера на берег матросы задержаны комендатурой, комдив приказал разобраться и наказать.
— Три наряда им объявишь вечером… От моего имени.
Можно бы размотать всю катушку, тридцать суток без берега дать. Но нет нужды. И не будет эффекта. На эскадре введено правило: увольнение — мера поощрения. Не уверен в матросе — имеешь право не увольнять его. И этим, побывавшим в комендатуре, что выговор, что замечание, что пять суток ареста, что месяц без берега — все едино, до конца года их фамилии в журнал увольнений не попадут.
Вот и выходи в передовые с такими матросами. Вот и мечтай о помощнике командира на новом эсминце. Так что ж тут придумать?
Три тысячи топоров стучали на Дону, три тысячи плотников, согнанных указом императрицы, заново строили верфи и восстанавливали старые, петровские. В Таврове, Хоперске и Новопавловске рождалась эскадра, и великая нужда заставила Адмиралтейств— коллегию уменьшать осадку кораблей, дабы смогли они по мелководью Дона прорваться к морю.
В лето 1770 года корабли потянулись к югу. Жара вытапливала смолу, чадило прогорклой солониной, пахло пенькой. Слабому течению помогали веслами, иногда налетал ветер, тогда хлопали неумело поставленные паруса. Спешили: Балтийская эскадра уже вошла в Средиземное море, война за Крым была в разгаре. Торопились: линьками обдирали спины ленивых и недовольных. У крепости святого Дмитрия Ростовского кончился волок по обмелевшему Дону, начиналось плавание по большой воде. Морские служители — так называли тогда матросов — перекрестились, поставили орудия на боты и прамы. И — дальше, вперед, к Азову! Туда, где погибли много лет назад петровские корабли.
Голландско— немецкие ругательства уже теснились русской бранью, Россия прорывалась к Черному морю, к Проливам, нарушая европейские равновесия и согласия, делая освоенные земли исконно русскими, и для утверждения власти нужны были только русские люди, русские слова, русские мысли, и лучшие моряки POCCИИ захудалыми родами происходили из краев, где нет ни сосен, прямизной похожих на фоки, ни вод, уходящих за горизонт.
Свершилось! Поднятием флага на «Хотине» была создана эскадра, впоследствии ставшая черноморской, и произошло это в мае 1771 года, и поднял флаг тот, кто вывел Донскую флотилию на морской простор, — вице— адмирал Сенявин Алексей Наумович, первый командующий эскадрой. А где эскадра — там и флот, и первым командующим его стал вице— адмирал Клокачев, самым первым командующим. Последнего не будет!
Сын коллежского регистратора Федор Ушаков, угрюмый человек, отказавшийся от придворной карьеры, моряк скрытный и наблюдательный, всматривался в морских служителей, виденных им в детстве на пашнях без матросской робы, и с радостью находил, что морскому делу научить их можно. Было что-то в укладе характера, в строе жизни тамбовских, олонецких, тверских и воронежских мужиков, что приспосабливало их к морю. «С такими людьми можно не только за свои берега быть спокойным, но и неприятельским берегам беспокойство учинить…» Они лихо лазали по вантам, шили паруса, управляли ими, крепили снасти. Самым трудным оказалось: как отучить их от «мира», от привычки сообща делать все? Внушениями, розгами, кулаками в харю (дворянский сын Федор Ушаков дубиною согревал холодных к учению), мытьем и катаньем, но приручили матроса быть на местах, отведенных ему корабельным расписанием. У орудий, у мачт, в погребах навесили «билеты» с фамилиями морских служителей и проверяли, здесь ли служители. Сотни шкур было спущено, пока не привили начала индивидуальности. Зато в Крымскую войну при обороне Севастополя, как и во всех последующих войнах, матрос, пересаженный в окоп, менее солдата подвержен был панике и позывам к бегству.